Автор ArDor

Teория несовместимости - 2


«Я надеюсь, ты не собираешься любить меня вечно?.. – кажется, именно с такими словами он возник в дверях, когда всё это начиналось… – Если не собираешься, то сегодня самое время меня разлюбить».

Таким честным он бывал только тогда, когда был пьян, и его тошнило. Обычно в таких случаях я тут же звонила Ирвину, требуя немедленной психологической консультации. Телефон работал в режиме «свободные руки»; Виллем расшнуровывал ботинки и пытался вылезти из джинсов, тем же временем отвечая на вопросы Ирвина; я сидела в кресле, ограничившись ролью стороннего наблюдателя, и изо всех сил старалась активизировать «внутреннего взрослого», чтобы блокировать конфликт. Это могло длиться часами без перерыва на обед или хотя бы чашечку кофе, о которой молил Виллем, – но срабатывало всегда.

Однако в тот вечер до Ирвина было не дозвониться. Мы с Виллемом наконец-то разругались… Во второй по счёту раз. Впервые (это было в самом конце зимы) я объявила ему divorce безо всяких психологов. Уходя, он лез целоваться, и его пьяные губы шептали: «Спи спокойно и не горюй. В первый же тёплый весенний день… – Тут он чуть повысил голос и вдруг запел во всё горло: – Я вернусь к тебе! Я вернусь к тебе! И наступит весна, и будет тепло, и я вернусь к тебе, и к тебе вернусь я… к тебе… и навсегда-навсегда-навсегда!..» Но тёплых дней весной приходится ждать слишком долго. Мой Снусмумрик возвратился намного раньше. С кошкой. И мы тихонечко помирились. Ему, видите ли, стало меня не хватать.

 

Когда невесту зовут Виллемин, и она учится на журналистском факультете, когда будущий муж талантлив и собирается стать звездой рок-н-ролла, а зовут его Виллем, то свадьба, как правило, превращается в сплошное недоразумение. Невеста может обойтись без платья и без белой орхидеи, заложенной в молитвенник, ограничившись лишь чисто символической рубашкой, одолженной у возлюбленного, который – сам не более притязательный в выборе одежды, даже по такому случаю – в пиджаке на голое тело (ведь единственная белая рубашка одолжена возлюбленной!), в старых джинсах и в «сникерсах» распевает « I want you , I need you , I love you » вместо общепринятых клятв в верности и обещаний умереть в один день.

Мы поженились сразу после моей летней сессии: хозяйка квартиры, которую мы снимали, возвращалась от сестры – и альтернативе безрадостного сосуществования с Бамбиной мы предпочли дешёвую и сердитую, но более независимую жизнь в журфаковской общаге. Проблема заключалась лишь в том, что жить в комнате вдвоём мы могли, только будучи женатыми. Я видела в этом большую проблему. Виллем не видел проблемы вообще, даже маленькой. Он заявил, что всё равно бы на мне женился – вынуждала бы его эта долбаная комната или просто чувства ко мне… Мне было так смешно, когда я представляла себе Виллема – вот этого самого Виллема в футболке с Элвисом и в джинсах, заляпанных соусом, – в качестве своего мужа. Все разумные инстинкты были против, а чувства – за. В конце концов, мы приобрели не только взаимные обязательства, но и неплохую комнату в конце коридора.

 

– Я надеюсь, ты не собираешься любить меня вечно?.. Если нет, то сегодня самое время меня разлюбить.

Да, так он и сказал, прежде чем свалиться к моим ногам. Но не за тем, чтобы вымаливать прощение. Просто он был пьян настолько, что не стоял на ногах. Я оставила Виллема сложившимся на коврике в прихожей и бросилась к телефону, который в течение получаса спокойно выдавал мне ровные и длинные гудки… Однажды Ирвина могло просто не оказаться дома или в университете, его телефон мог быть просто отключен – и это произошло. Именно тогда, когда его поддержка была всего необходимей. Я нервно соображала, что бы предпринять… Однажды – снова однажды – Ирвин в шутку описал все механизмы для блокировки конфликта и прикнопил спасительный список на самое видное место в комнате. Инструкция ни разу ещё не была опробована. В действительности программа «сам себе психолог» отказалась работать. Аргумент, которого тихо тошнило на коврик в прихожей, оказался весомее всяких там актуализаций и предварительных амортизаций. Точнее, это был просто факт…

– Представь себе, – говорила я Виллему, поднимая его и располагая на кровати, – какой-нибудь светский хроникёр, если б таковой сейчас возник, нашёл бы зрелище восхитительным, какое ни один из этих прокуренных циников пропустить бы не пожелал… Ведь ты хочешь быть знаменитым и делаешь всё, чтобы твой образ жизни напоминал светский?

– Похоже на то, – довольно ухмыльнулся Виллем.

– Ты не звезда, ты – звездонутый, клянусь Элвисом!

– Пьянь тропическая… – самокритично определил он, валяясь ничком на постели и, видимо, чувствуя себя вполне счастливым.

– Сколько нас в комнате? – задала я провокационный вопрос.

– Трое, – уверенно сказал alcoholicus tropicana .

– Я так и знала…

– Я и две Виллемин: одна с рожками, другая с крылышками! – заржал Виллем.

– Очень смешно!

К собственному стыду я обнаружила, что Виллем не хочет со мной ссориться. Изо всех сил пытаясь превозмочь очередной приступ тошноты, он пытался обратить всё в шутку… Но я даже и не думала уступать. А Виллем, как ни странно, был прав: Виллемин было две. Одна, ангельски терпеливая, взывала к нежности в сердце; другая, чертовски злая, требовала отомстить за уязвлённое самолюбие. И вторая оказалась убедительней. Мы наговорили друг другу кучу гадостей, прежде чем, прихватив кошку, он ушёл.

 

Размолвки между нами были недолгими и случались нечасто, но их всё же хватало, чтобы составить вполне увесистый «взаимообвинительный» акт. Однажды я стояла, прислонившись спиной к стене, под лестницей на второй этаж, выслушивая любопытные подробности моих отношений с преподавателем основ журналистики. Однажды я порвала все его порно журналы и подстелила клочки в качестве туалета для кошки, который он постоянно забывал поменять вовремя (вследствие чего кошка, сволочь, написала на памятного плюшевого мишку – и его пришлось выбросить…). А однажды я наблюдала трогательную сцену в холле: Виллем бесцеремонно щекотал податливую заливистую брюнетку, у которой (как оправдывался он потом) вымогал реферат по шрифтам, а ты что подумала?.. Но, пожалуй, нелепее всего был тот случай, когда он застал меня в компьютерном классе разглядывающей сайт Placebo , которых Виллем терпеть не мог просто потому, что те тоже были талантливы, но уже знамениты, и сорвался, после чего немедленно извинился, однако, ужинать не пришёл, сославшись на затянувшуюся репетицию.

Таковы некоторые эпизоды. Другие были ещё глупее и более тривиальные, но вместе они являлись наростом, уродующим отношения.

– Не забираю я твой шампунь, это обман зрения, – пробормотал Виллем, когда я зашла в ванную, и застала его шарящим по полкам. Мы были в ссоре второй день, и в том, что я ещё могла обнаружить его в общежитии, вернувшись из университета, не было ничего предосудительного. – У меня остались здесь ещё кое-какие вещи, которые… – Он вышел из ванной и насупился: – Слушай, не могу найти носки!..

– Те, резервные, что всегда в кроссовках стоят в прихожей? По-моему, ты в них ушёл… – как можно равнодушнее отозвалась я.

– Нет, те, что ты подарила мне на день рождения, с мумии-троллями…

Я не удержалась от улыбки и указала пальцем наверх. Виллем послушно поднял глаза. Носки были прищеплены на бельевой шнурок прямо у него над головой. Он повторил мою улыбку, но

всё равно ушёл, собрав оставшееся из того, что принадлежало ему. Забыл только меня.

Виллем уходил так просто и легко, будто всего лишь уезжал в какое-нибудь путешествие.

– Может быть, ты скажешь «до свидания», если тебе нечего больше добавить? – вполне дружелюбно поинтересовалась я, когда он засобирался.

– Это предполагало бы то, что мы скоро увидимся, – отвечал Виллем совершенно ровным тоном.

– Тогда скажи «прощай»… «Прощай» – это в гораздо более дальней перспективе.

– Но это предполагало бы то, что я прошу у тебя прощения…

– Раз так, иди ко всем чертям! – не выдержала я.

Его спина промолчала, медленно, как во сне, удаляясь вниз по лестнице, как будто действительно ко всем чертям…

 

С тех пор мы встречались каждые понедельник, среду, пятницу. Где-нибудь в холле, в буфете, в коридоре… Виллем возникал с фамильярностью привидения и всегда другой дорогой, чем я. Получалось, что даже факультет может быть таинственным. В течение недели мы: много раз проходили друг мимо друга, хотя бы раз стояли в одной очереди (я – за булочкой, он – за сигаретой), пили кофе в пластиковых стаканчиках, сидя за соседними столиками, сталкивались в дверях какой-нибудь аудитории… Более того, Виллем вновь практически поселился на факультете, поступив на специальность «связи с общественностью» при том, что его банда по-прежнему репетировала в подсобке на втором этаже. С лекций он уходил играть рок-н-ролл. Хотя всегда разделял в своём сознании (а фактически – двойной лестницей) музыку и учёбу: будучи утром первокурсником, он предпочитал забывать на время о том, что он – музыкант, а вечером, с гитарами и прочим, он вряд ли вообще помнил о том, что этажом ниже ещё с утра он был кому-то сокурсником и в душе, должно быть, несмотря ни на что, продолжал считать всех журфаковцев своими «кровными врагами». Виллем считал, что ему, как будущей знаменитости, связи с общественностью просто необходимы. Но на самом деле добрая половина его уверенности, которая теперь (и Виллем надеялся даже, что на все пять лет) обещала радость видеть меня чаще, черпала свою мощь в этом обещании. Но он не учёл, что в случае крупномасштабной ссоры, которую мы так скоро и со всей серьёзностью учудили, каждая встреча превратится в насмешку над всеми поцелуями и объятьями, которые случались уже в этих декорациях. Превращение было болезненным, но быстрым: всего за несколько дней мы стали из soul mates – просто однофакультетниками. Следующие томительные тридцать дней – или даже больше, пока мы ни за что не желали сжалиться друг над другом – сложились в моей памяти в немеркнущую мозаику эпизодов, аккуратным, но замысловатым узором выложенную на дне пересохшего фонтана, запруженного жёлтыми и пурпурными кленовыми листьями вперемешку.

Я проревела всю ночь на пролёт, когда узнала, что Виллем связался с Кей, девчонкой на курс старше него и похожей на него, как единоутробная сестра. Я увидела Виллема в окно – при нём Кей. Она шла под своим большим зонтом, сосредоточенно перешагивая лужи; Виллем плёлся подле, весь съёжившийся, весь открытый дождеточащему небу… Позже мы встретились – случайно, конечно, – в одном из неотживших уличных кафе. Грустно и добро улыбаясь, Виллем зачем-то поинтересовался, жду ли я кого-то. У Кей было лицо кошки, которая стащила чужой обед. И хотя в отношении Виллема к ней не было, как выяснилось, никакого выражения влюблённости (они даже не спали друг с другом, – видимо, Виллему их возможная близость казалась чем-то сродни инцесту), я всё-таки чувствовала к Кей отвратительную ревность за одну её возможность принимать хоть какое-то участие в его жизни.

А как-то, спустя столько дней, сколько требуется для того, чтобы начать сходить с ума, я надолго задержалась на факультете, придумав себе какое-то нелепое ожидание со случайной книгой в руках – и трюк, наконец, удался. Скоро Виллем джинсово прошаркал мимо, двумя пальцами держа за самые края стаканчик с кофе: тоже – трюк. Безо всяких подсказок уступчивых обстоятельств он бросил мне тихо «привет» с мягкостью, спрятанной в складках тона, и под прицелом моих зрачков проследовал своей незабываемой неровной походкой вдоль всего длинного коридора, а потом свернул в самую дальнюю и потому часто пустовавшую аудиторию. Иногда по вечерам, с того момента как он стал законным обитателем факультета, и особенно часто с тех пор как он ушёл (не к чёрту – к Ирвину), Виллему нравилось бродить здесь одному – отъединённость сродни поэтическому отшельничеству. Со своим убийственным тёмно-любовным песенным настроем он принадлежал к числу жизнерадостных первокурсников лишь формально: брак с факультетом по расчёту. Расчёту стать счастливее и не таким одиноким, однако, вышло наоборот: никогда ещё он не казался таким потерянным, или скорее, растерянным. Маленькими глотками отпивая кофе, Виллем стоял за кафедрой – спиной к стеклянной двери, лицом к отражавшему его окну. Я устроилась на подоконнике прямо напротив аудитории, так что мне хорошо было видно и его узкую спину, и его тоскливого прозрачного двойника, сквозь которого к небу приливала ночь, и неуклюже падал снег – первая предзимняя проба.

– В прошлом году первый снегопад случился позже и был сделан на славу, – сказал Виллем, вдруг обернувшись.

Я слезла с подоконника и после некоторой внутренней борьбы вошла в аудиторию. Кофе был выпит, Виллем с сожалением глядел на дно стаканчика, нервозно пощёлкивая его пластиковыми стенками. Точно такое же забавное выражение лица у него бывало всякий раз, когда он заглядывал в банку «Нескафе» проверить, остался ли. Я умилённо улыбнулась, он поднял глаза и поделился со мной тем же:

– Похоже, от воспоминаний некуда деться, пока везде падает снег. Но тот, помнишь, валил даже вверх… Или мне тогда, свесившемуся головой с постели, так показалось?..

– Помню, ну да, – ответила я с усмешкой, пытаясь приглушить крик своей памяти.

– И потом он шёл почти каждый день: наш город был как город в стеклянном шаре, который кто-то постоянно переворачивал…

– По-моему, сэр, вам хватит кофе на сегодня, – мягко прервала я Виллема. – Иначе нам не удержаться от всякой сентиментальной чепухи…

– Ну да, ну да, – вздохнул он, с громким хрустом смял стаканчик и выбросил его, затем снова отвернулся к окну, пропуская через отражение ночь и снегопад.

Он был так трогательно тосклив, так потерян, он был настолько моим Виллемом, что мне дико захотелось (он, видимо, ждал того же самого) обнять его сзади, залезть ладонями под его свитер, чтобы согреть свои холодные пальцы, будто мы вновь прежние – наблюдающие снег падающим снизу вверх. Страшная доступность взгляду провоцировала это совсем не зимнее желание, и тем острее оно становилось, чем отчётливее каждый из нас понимал, что мы его не осуществим: ему пришлось бы высвободиться, хотя он наверняка не смог бы ответить почему…

– Что у тебя со щекой? – спросила я, одним рывком разбивая воображаемые объятия. Я имела в виду белый прямоугольник пластыря на левой щеке Виллема.

– Заснул вчера с кошкой в обнимку, – ответствовал Виллем, не оборачиваясь, но глаза его оконного двойника грустно смотрели на меня.

Вполне удовлетворившись ответом, я едва сдержала в себе едкое замечание по поводу того, не Кей ли было имя той кошки, и про отметину на его руке – её тоже сделала кошка?.. Ну, скажи что-нибудь, прерви эту узкую пропасть молчания между нами, такую глубокую, что я слышу падение снега. Сейчас он помолчит ещё немного, и когда станет понятно, что про себя мы умоляем друг друга об одном и том же, он в очередной раз выручит меня: скажет, что хочет «ещё кофейку».

– А всё-таки я бы выпил ещё кофейку… Никак не могу согреться… – сказал Виллем после некоторой паузы, безо всякого потустороннего смысла.

Я кивнула; мы вместе вышли из аудитории и, не говоря друг другу ни слова (попросту боясь сказать друг другу что-нибудь важное, что прозвучит как просьба о помиловании и наведёт на разговор о перемирии, невозможном пока из-за обоюдного упрямства), прошли через весь факультет, по вечерам залитый иммортелевой желтизной темноватого электричества, и довольно неуклюже расстались в холле: он, устало полуулыбаясь, поплёлся на второй этаж; я, чувствуя в себе зияющую пустоту, вышла в снег.

 

Говорят, самая надёжная любовь – на расстоянии. Не знаю, справедливо ли считать этим расстоянием любую, хоть какую-нибудь маломальскую удалённость (будь то два квартала до квартиры Ирвина, которой он милостиво делился с изгнанным Виллемом, один этаж до «репетиционной» подсобки Виллема и его банды, одно движение протянутой руки до самого Виллема или разверзнувшаяся бесконечность тому назад пустота между нами, глубину которой придавало лишь болезненное ощущение взаимного затаённого раскаяния…). Но я знаю точно, что каким бы непомерно растянутым или здорово съёжившимся это расстояние ни было, следствие его – расставание – всегда объёмистее. Можно быть бесконечно далёкими, находясь в непосредственной, восхитительной близости. Можно быть близкими в самой безнадёжной разлуке. В мире не было никого разлучённее нас.

Недопонимая сложность расставаний, я всегда любила повторять (снисходительно принимая ласкательность Виллема за удалённый мираж чувственности в Малом Бесстыдстве, когда нам случалось проводить уикенд поотдельности), что разлучаться полезно: вдали от чар чувства перед рассудком, как правило, честны. Изо дня в день наблюдая снегопады, – самое время для того, чтобы пройти этот тест – я старательно пыталась осознать степень вовлечённости Виллема в самую сущность Виллемин. Я любила его как сон до полудня, как ночные бдения, как лекции по зарубежной литературе, как всех на свете кошек, как пластинки Placebo , как климтовскую живопись… Много ещё « like », но в целом, – как миллион маленьких приятных вещей в этом мире, которые, если их сложить, составляют простую радость жизни. А самое великое, как известно, заключается в самом малом и простом, – значит, степень была велика. Я искала подтверждение даже в психотестах Ирвина: результаты зашкаливали по всем показателям. Ирвин печально смеялся в трубку и говорил, что мы оба друг друга стоим: Виллем проходил те же тесты…

Но внешне ничего не изменялось. Снег продолжал идти с постоянством, завидным даже для прошлой зимы. Виллем продолжал опаздывать на лекции в восемь утра (за что его то и дело по-сестрински журила Кей, однако, дурочка, не замечала, как с каждым её притязанием лицо «гадкого мальчишки» становилось всё готичнее). Я по-прежнему не принимала своего участия в его жизни… На некоторые вопросы тестов мы оба не находили подходящих ответов.

На факультете, между тем, потемнело. Я и Ирвин, подперев спинами оконное стекло, сидели так на подоконнике, уставившись в жёлтую стену напротив. Ирвин даже вне стен своего «фипсишного» корпуса всё равно не переставал быть психологом и пытался проконсультировать меня, тогда как мне всего лишь необходимо было осознавать, что Виллем уже в который раз проходит по параллельному коридору, один за другим опустошая и сминая пластиковые стаканчики…

Опять прошёл. На ходу отпивая кофе, настраивает гитару. Его банда, должно быть, распивает коньяк во второй по величине журфаковской аудитории – там сносный звук, но жуткие сквозняки, а в высокие длинные окна виден один из внутренних двориков, где скамью не разглядеть из-под снега.

– Что за странная прихоть – отыграть концерт на факультете?.. – сказала я, прислушиваясь к шарканью джинсов и звяканью струн. – Виллем ведь всегда разделял свою жизнь на первый и второй этаж, как небо и землю…

– Ты ревнуешь! Хоть и пытаешься не вникать в это чувство. И это понятно: оно мало привлекательно, а иногда становится просто отвратительным… Но всё это Виллем делает ради тебя и музыки.

– Мне казалось, всё, что он когда-либо предпринимал, – ради себя самого в музыке! Он чересчур лелеет в себе свою будущую «звёздность».

– Да ну же! – возразил Ирвин с доброй усмешкой. – То, что ты считаешь «звёздностью», на самом деле есть огромный талант, всю тяжесть которого Виллем ощущает в себе порой слишком болезненно… Этот «таинственный песенный дар», зреющий в нём, требует особого к себе внимания: прислушивания к каждому удару сердца, понимающего отношения к каждому вздуванию и сокращению души. Иногда Виллем может сам себя не понимать, но ты – могла бы попытаться! Первое чувство освобождения шевельнулось в нём именно благодаря Виллемин, в которой он искал свою Еву, сотворённую из собственного ребра и потому способную разделить с ним его творческий Элизиум…

– Зачем же поступать так, чтобы свою райскую возможность упустить? – всё ещё недоумевала я.

Вот прошёл снова, хлопнул дверью аудитории. Возможно, кто-нибудь другой на моём месте вошёл бы следом с непринуждёнными словами, способными, между прочим, кое-что разрешить, но два взаимоисключающих чувства едва ли не до потери сознания терзали меня: возможность вглядывания в угловатую удлинённость его неправильной красы омрачалась страхом увидеть Виллема, несмотря на все заверения Ирвина, презирающим и отвергающим всё то, что я нам обоим желала.

– Я знаю, что в Виллемин – Виллем… У него внутри слишком много движения, – пытался объяснить Ирвин. – Виллем часто сам не в силах осознать все свои настроения, смирись… Это просто, если ты любишь его.

–Куда проще: влюбиться в человека, которым придётся делиться с другими!.. – горько усмехнулась я.

– Он не из тех, кто со временем становится « media whore », веришь?

Наш с Виллемом «семейный» психолог и, по сути, причина всех следствий во всей этой захватывающей и трепетной истории (болезни, вполне возможно) умел быть настойчивым исподволь и умел улыбаться так, что вряд ли что-нибудь под действием этой улыбки можно было бы отрицать.

– Если тебе не верить, то – никому! Но на концерт я всё равно не пойду. Встреча с Кантом под настольной лампой, какая жалость…

– Гносеологическая гнусность, – вырвалось у Ирвина, который терпеть не мог философию Канта. – Идти туда тебя никто не заставляет. Однако ты могла бы зайти просто для того, чтобы пожелать ребятам удачи… Будешь умницей.

Нетрудно понять, почему безо всяких возражений и колебаний Ирвиново предписание я исполнила. Потому что оно вторило моему собственному предписанию, нашёптываемому сердцем с исступлённостью заклинания. Потому что смех Виллема после трёхдневной разлуки (встроенной в другую, не такую условную и гораздо более чудовищную) не мог зажечь его образ жизнью в моём сознании. Потому что Ирвин, как бы неудивительно это ни было, оказался безупречным заступником.

«Шах», – сказал басист Мик, уверенно передвинув чёрную шахматную фигурку в заявленную позицию. В этот же миг раздался грохот – и, едва войдя в «арендованную» под концерт аудиторию, я увидела Виллема стоящим во всю свою длину на парте предпоследнего ряда. Гитарист с впечатляющими тонкими руками писал готическим шрифтом на доске сет-лист; клавишник отошёл в уборную; барабанщик стоял за кафедрой с бутылкой коньяка и стаканами, будто бармен за стойкой.

– Что он делает?.. – удивилась я, моргающим взглядом обращённая в сторону Виллема, но обращаясь к Мику.

– Исполняет давнее своё желание, – отозвался тот, не поднимая глаз и будто медитируя на шахматную доску.

Виллем, выпивший ещё не так много, чтобы его тошнило, но достаточно для того, чтобы чувствовать себя способным на всякие нелепости вроде этой, согнулся пополам от смеха. Жизнь образа была восстановлена во всех подробностях.

– Я всегда мечтал пройтись по этим рядам как по ступеням! – сказал Виллем. – У всех есть странные желания. Это – моё…

Если переключить зрение так, чтобы сдвинулось вон из фокуса мысли привычное понимание окружающих вещей, то прямые ряды парт, порогами уходящие резко вверх почти что под самый потолок, действительно были гигантскими ступенями какой-то сказочной лестницы. Виллем стоял наверху; я ждала, когда он спустится.

– Что ж, ваш шаг по направлению к мечте, сэр! – вздохнула я.

Он – ради чистоты исполнения – перелез назад на последний ряд и затем лишь, широко улыбаясь, отсчитал большущими шагами девять «ступеней» вниз. Объявил Мику «мат», спрыгивая с последней. Тот на Виллема не глянул, но показал ему средний палец и продолжал медитировать на клетчатый ребус доски. Для них всё это было привычным… Мало помалу я приходила в себя, вникая в смысл сказанного Ирвином.

Виллем выманил меня «покурить». Прямо напротив двери в аудиторию от пола и почти что до потолка были вытянуты три узких окна, отделённых друг от друга треугольными выступами. За ними располагался памятный для обоих внутренний дворик, но только без замёрзших цветов и дорожек: один поблёскивающий снег. Должно быть, мы подумали об одном и том же, когда подошли и уставились сквозь стекло на Сад Нашего Отчаяния. (Позже я узнала, что эти окна на самом деле были стеклянными дверьми во внутренний дворик, только их редко кто открывал…) Виллем, задумчиво щурясь на снег, прикурил невыносимо длинную, издевательски длительную «вирджинию»; я, прислонившись к выступу, могла наблюдать его, притворившись смотрящей на снег тоже.

– Я рад, что ты пришла-таки на концерт… как бы там ни было… – произнёс Виллем, тихо выдохнув дым об стекло.

– Я пришла, чтобы пожелать удачи, – сказала я и добавила, предупреждая упрёк: – Завтра у меня коллоквиум по философии, я не могу остаться…

Он усмехнулся и порывисто выдохнул снова. Сквозь стекло нас с ног до головы обливал предвечерний пепельный свет, в тусклой бледности которого особенно жаль было наблюдать за угасанием его лица, чему в немалой степени способствовал также дым сигареты, обволокший его почти непроглядным туманом какой-то грусти. По случаю концерта Виллем подкрасил глаза и случись ему сейчас заплакать, по его щекам катились бы чернильные слёзы.

– Обожаю, как ты задерживаешь дыхание, когда врёшь!.. Будто боишься захлебнуться в потоке лживых слов, – сказал он. Все свои слёзы излил в музыку, для меня ни одной не осталось.

– Послушай, – отвечала я ровным тоном, – я действительно сдаю завтра философию, придёшь? Просто пожелать мне удачи… Отнесись к этому по-философски и послушай: моё сердце бьётся также сильно, как и твоё, так что дышать трудно… Ты не слышишь моего дыхания из-за ударов моего сердца…

Несколько ударов молчания. Затем Виллем матово улыбнулся и поблагодарил меня. Не истлело ещё и половины его «вирджинии», а мы уже не знали, что такого сказать друг другу, чтобы не затронуть главного: оба знали, что всё разрешится само собой, и уж точно, – что это не тот вечер.

– А теперь, – сказала я, уставившись на его дымные губы, – возвращайся к своим музыкантам, а то они упьются коньяком в стельку.

 

А наутро к Виллему притащилась вполне ожидаемая «журфакультетская» слава, треща над ухом восторгами Кей и ещё толпы «истинных инфернальных леди» с чёрными губами и намерениями. Имя, которое было во мне, можно было прочесть на последних рядах во всех аудиториях и на первых полосах всех студенческих газет: предвиденье успеха в Малой Популярности. Виллема по большому счёту вся эта околозвёздная суета не занимала, но досаждала назойливостью: невозможно было выпить кофе без чьего-либо участия в таком священном для Виллема действе. Он лишь срепетировал свою судьбу, в которую, между прочим, не верил, а вышло очень похоже на правду. Предчувствие судьбы – для него, « tiny touch of jealousy » – для меня. Ирвиновы заветы были как никогда актуальны. Ирвиново пособничество в более осмысленных заворотах жизни с выглядыванием её необыкновенной подкладки из-под ткани времени было настолько спасительным, что я начинала убеждаться в небожительном его происхождении.

Хотя следующая наша с Виллемом встреча, случившаяся через пару дней после концерта его банды на факультете, относилась к разряду тех поэтических совпадений, которые вряд ли поддаются какому-либо общему ритму, рифме, узору на теле судьбы. Завиток в сторону счастливой случайности: его долгая фигура петляла среди прохожих, иногда возмущённо топая, чтобы стряхнуть снег с ботинок. Он брёл по проспекту по направлению к корпусу философов и психологов и совершенно не отзывался на своё моё имя. Некоторое время я просто шла за ним следом, слепо и неловко сталкиваясь с многочисленными прохожими, как будто нарочно двинувшимися вдруг мне навстречу, чтобы удержать меня в моём устремлении к грёзе, пока Виллем, наконец, не приостановился, чтобы прикурить. Следующий трюк был подделкой под неожиданность, и потому, видимо, его не удивил.

– Привет, Виллемин, – сказал Виллем, не вынимая изо рта сигарету и обыскивая себя в поисках зажигалки.

Я бы ответила ему приветствием, но он не услышал бы меня. Его уши были заняты какой-то музыкой, руки – обыском, губы – «вирджинией» и что оставалось делать мне?

– Какая прелесть! – вскрикнула я, когда сдёрнула с него наушники и пристроила их к своим ушам. – Клянусь Элвисом, это ведь Placebo : « My sweet prince , you are the one …», ну, и далее по тексту…

– Поражён твоей бесцеремонностью… – стушевано пробормотал Виллем, с тоскливым желанием глядя себе под ноги на оброненную сигарету, которую упустил в тот самый момент, когда кричал мне, что я не смею…

– Пойман на месте преступления, – с улыбкой заметила я.

– Это ещё ничего не значит… – стал дурацки оправдываться он, как будто я обвиняла его не в том, что он тайком слушает ненавистных ему Placebo , а в том, что он переспал с Брайаном Молко.

– Перестань, это глупо! Признай, что тебе нравится их музыка… ну?

– Ну, да, – скромно ответил Виллем, носком ботинка поддевая свалявшийся под ногами прохожих снег и погребая под ним не употреблённую «вирджинию», хороня тем самым соблазн поднять ублажительницу и употребить её по назначению. – Однако мне ни за что не понять и не принять тот цинизм, который пронизал даже их самые красивые песни о любви!..

– Тому, чьё сердце кровоточит, нет дела до чужих истекающих кровью сердец. А ты, значит, смертельно романтичен (не знаю, ставить ли дефис)? «Мы любили лишь жён или тех, кто уж ныне в могиле»…

– «Мы страдаем по шлюхам и девам невинным доныне»! Это не про меня, – высокомерно сказал Виллем. – Я никогда не спою о синяке от поцелуя на бедре своей подружки.

– Вечно верный себе Виллем, – заключила его подружка, у которой не бывало blisters потому, что даже в неистовстве он был с ней нежен. – Куда направляешься?

– Себя выгуливаю, – коротко ответил он. – Ты к Ирвину?

Я вздрогнула:

– Как это странно… Ты спросил у меня то же самое, когда мы случайно встретились в сквере перед корпусом «фипсишного» факультета, и после с нами случилось всё это…

– Но этот вопрос не задашь по-другому… – равнодушно или только сделав вид, что ему всё равно, сказал Виллем.

– Как странно, – повторила я. – Может быть, это что-нибудь значит? По сути ситуации схожи: ты сидел на скамье под виноградным шатром, вытянув ноги на пол лужайки, я проходила мимо и…

Неожиданно мы оба, не сговариваясь, обернулись и посмотрели через дорогу, туда, где по другую сторону проспекта располагался Ирвинов факультет. Там, как и во внутреннем дворике на журфаке, всё было тем же и в то же время не было ничего из того, что составляло тогда антураж наших достопамятных встреч: этюд в чёрно-белых тонах, как будто все краски вытекли из сознания. Ещё один свежий выверт в прошлое.

– Быть может, мне всё-таки стоило пройти мимо? – спросила я не у Виллема, но ответил мне именно он:

– «Упущенные стрелы судьбы каждого всегда рассеяны вокруг него»… Как думаешь, был у нас шанс не встретиться?..

– Я всегда подозревала в Ирвине сверхъестественное создание, – улыбнулась я, всё ещё наблюдая переделанную декорацию. – До сих пор не пойму, что произошло в тот день.

– Погода была хорошая, – передёрнул Виллем.

– Ты умело мне врал…

– Умело – допустим, но врал – вряд ли. А что мы делали потом?

– Пошли на набережную, кажется…

– Кажется, да. Так пойдём снова, – предложил Виллем, отворачиваясь и делая шаг в противоположном от воспоминаний направлении.

Он поделился со мной наушниками – и так, засунув руки в пустые карманы, под песни Placebo (у него – в правом ухе, у меня – в левом), мы пробрели мимо замёрзшего фонтана и через кленовую аллею, хотя всякая аллея в декабре только условно кленовая или каштановая. И даже вполне конкретно обозначенный щербатой вперемежку с вьюном лестницей крутой спуск оказался теперь засыпанным снегом настолько, что вряд ли можно было догадаться о его существовании. Поразмыслив немного, Виллем ловко, словно пантера, большими прыжками стал спускаться вниз. Его подвижную чёрную фигуру издалека, в самом деле, можно было перепутать с большой кошкой.

Мы перемещались вдоль набережной, не спеша, с короткими остановками у ограды через каждую звучащую на заднем плане сознания песню. Ни вздрагивания и ни вздоха; замечательный стальной оттенок пейзажа; строго и красиво; прямо под оградой лёд растаял и разломан на куски, из-под которых видна вода; тёмно-зелёная и совсем не живая вода, такая густая и вязкая, что похожа на кисель; а там, где замёрзло прочно, – смешные дорожки из птичьих следов, наверное, чаек. И снег падал вокруг, как в вечности. Виллем, сам, кажется, того не замечая, уже третий раз подряд возвращался к треку « Without you I ' m nothing »…

На полпути к Адмиралтейской площади мы оказались в вызревающих уже сумерках.

– О чём ты думаешь? – поинтересовалась я просто потому, что Виллем, судя по всему, погрузился вдруг в обморок мысли.

– Сорок девять, – еле заметно вздрогнув, отозвался тот, глядя прямо перед собой. – Я насчитал сорок девять огней по тому краю… А ты?

Я? Я бесконечно, я чудовищно, я беспросветно, я очень-очень… и каждый раз, что было сил…

– Постоянно сбиваюсь со счёта, – ответила я.

Виллем имел в виду те оранжевые бусины фонарей, которые проявила темнота по синусоидообразному краю моста. Перебравшись через реку и умудрившись не проронить в неё ни капли жирного отблеска (под мостом жила почему-то не тронутая морозом вода), цепочка огней гуськом уходила на другой берег, медленно изгибаясь в прямую.

– Идём? – Я подалась вслед за огнями.

– Должен тебе признаться… – сказал Виллем, стоя на месте и почти улыбнувшись. Многоточие, которое он поставил, было столь многообещающим, что за миг, вместивший эти три точки, я сумела вообразить себе вечность. Затем Виллем продолжил: – Я замёрз и с меня, пожалуй, хватит и половины набережной!.. (Он даже постучал зубами для полной убедительности.)

– Идём!.. – молила я. – До Адмиралтейки – и сразу же обратно, а?..

– Пообещай мне, что там меня ждёт хотя бы две чашечки только что сваренного кофе – и я подумаю над твоей просьбой!..

– Нет, там нет ничего, кроме снега, фонарей и моего грустного счастья: побыть с тобой наедине ещё немного. Я хотела бы подольше странствовать с тобой по городу сегодня – до самой последней звезды, если уж мне удалось заполучить тебя в свои спутники… Когда ещё мы сможем быть вдвоём?.. Стоит ли ожидать очередной подачки счастливого случая?.. Хочешь, чтобы я каждый день ходила на проспект, надеясь, что вот вдруг встречу тебя и мы… Идём же!..

То ли этот невыносимо красивый снег, то ли темнота, наполовину скрывающая наши с ним лица, но я молила отчаянно, позабыв про Кей, про ярость, про гордость, на манер какой-нибудь спятившей Люсетт Вин, дёргая Виллема за рукав пальто, в то время как тот стоял и смотрел на меня – даже когда я смолкла – пристально, задумчиво.

– Но я вовсе не имел в виду, что на сегодня мы расстаёмся… – сказал он, грустно улыбаясь моему вскрывшемуся безумию, потому что оно вторило его собственному: он тоже медленно и тихо сходил с ума. – Сейчас мы повернём и на обратном пути зайдём в ближайшую кофейню, где я буду греться, а ты – смотреть на меня, пока у тебя не закружится голова… от аромата свежемолотых зёрен…

– Мне нужен Виллем, а не бесплотное любование им за столиком в кофейне…

– Бесплотное?! Глупенькая, ты ведь можешь взять его за руку!.. – рассмеялся Виллем, протягивая мне свою замёрзшую руку без перчатки.

Я мечтала о том, чтобы до ближайшей кофейни была бесконечность.

 

– Ты ещё спишь? Ну, тогда вставай…

Я не успела даже разозлиться, а он уже повесил трубку. Виллем позвонил мне в пятом часу утра: промах во времени? издёвка? бессонница? Виллем? или почудилось? Из снов определённо не звонят на домашний. Мой будильник сработает только спустя два с половиной часа. Я ничем не могла объяснить себе его выходку, разве что реальным сумасшествием… Но даже самые настоящие психи вряд ли воображают себя будильниками! Возмущает и возбуждает одновременно: в его голосе была какая-то интонационная тайна… Однако я спала и буду спать. Лёжа с закрытыми глазами, я стала вспоминать: вечером мы случайно встретились на проспекте и пошли гулять на набережную – снегопад, сумерки, лёд, фонари, бусы, руки-ледышки… Невообразимое растяжение времени в сознании, не могу поверить, что так было всего каких-нибудь пять часов назад. (Не впервые замечено почти идеальное совпадение пятёрки с бесконечностью: однажды, на одной из скучнейших пар я наугад отмеряла временные промежутки до перемены, казавшиеся мне вечными, – и они каждый раз оказывались равными пяти минутам!) Потом мы долго сидели в кофейне… Пили густой, чёрный, как нефть, кофе (его вкус до сих пор у меня на обожжённом языке). «Ну, назвал ты как-нибудь, наконец, свою кошару?» «Ты будешь смеяться». «Теперь уже точно буду. И?» «Я назвал её – Четверолапая». «Какая прелестная глупая кличка! Но почему не, скажем, Однохвостая?» «Ха-ха. Знаешь, что она по тебе скучает?» «А ты?..»

Нет, не спалось. Мы возвращались домой (точнее, по домам) на одном автобусе, только я выходила на остановку раньше. Мне теперь ни за что не уснуть. Конечно, я могла бы позвонить Ирвину: Виллем действительно псих или мне приснилось? Однако утробное тепло постели было куда приятнее гадливого удовольствия ответного звонка. Пусть мне не заснуть – ему сейчас тоже вряд ли спится. Клянусь Элвисом, он думает обо мне, так же как я – о нём, а значит, мы слиты (ведь если двое смотрят на одну и ту же звезду, то они – вместе…). До чего только не додумаешься в пятом часу утра.

Когда Виллем постучал в мою дверь, утру исполнилось половина пятого.

– Здравствуй, – шепнул он с порога, хотя будить у меня в комнате было некого.

От него сильно пахло зимой, только что выпавшим снегом.

– Ранняя утренняя прогулка… – сказал он уже чуть громче, торопливо расстёгивая замёрзшие пуговицы пальто. Откуда-то из-под мышки, будто Виллем был искусным фокусником, выпрыгнула Четверолапая, ярко промерцав большими глазами в темноте, так быстро, что я даже не успела поздравить её с наречением.

А потом всё вдруг стало как джаз – произошло в какую-то безумную секунду… У Виллема были холодные волосы, все в маленьких росинках от растаявших снежинок, и замёрзшие губы, и пальцы, и прохладная шея, и горячий живот, наполненный любовью.

– После того, как за твоей спиной закрылись двери автобуса, я вспомнил… – рассказывал Виллем после того, как сознание к нам вернулось, – вспомнил, что этот маршрут – кольцевой. Я сделал два или три круга вокруг центра города… Просто сидел там и слушал Placebo … Потом выпил несколько чашек капуччино в пустом послеполуночном кафе… А потом позвонил тебе… потому что понял, что свихнусь или упьюсь кофе в усмерть…

Я перегнулась через него – к тумбочке. Вся одежда Виллема валялась в беспорядке по комнате. Кошка лежала у нас в ногах.

– С каких это пор ты куришь? – слишком вяло для удивления, но и не без интереса осведомился Виллем, сам употребивший уже три «вирджинии» с чашкой «Нескафе», сразу после Виллемин.

– Когда ты ушёл, я стала, пожалуй, слишком нервна, – ответила я, прикуривая четвёртую, а может быть, и пятую по счёту, прямо над пупком Виллема. – А теперь это просто дурацкая привычка…

– Главное, чтобы такой привычкой не стал я, – заметил он, вновь наполняя чашку до краёв.

– Никогда не станешь, – заверила я, – потому что тебя для меня никогда не будет слишком много, никогда не будет хватать…

Виллем едва улыбнулся, не отрывая взгляда от тёмно-коричневой жидкости, питавшей и его вдохновение, и его грустное одиночество. Мне показалось, он воспринял мои слова как скрытый упрёк.

Наполнив чашку и отправив кофейник на место – на прикроватный коврик, он перевёл взгляд на себя, чтобы небрежным тоном заметить:

– Родная, ты слишком много куришь, у меня весь живот в пепле!

– А у тебя вместо крови – кофе, – равно небрежно ответила я. – Мне нравится использовать твой пупок в качестве пепельницы.

– Хочешь, покажу, как нужно курить, не стряхивая с сигареты никаких придатков?

Виллем взял из моих пальцев только что начатую «вирджинию» и, немного приподняв голову, – что придало выражению его лица оттенок прелестного высокомерия, – стал медленно затягиваться. Он держал сигарету между прямыми, плотно сжатыми указательным и большим пальцами, почти вертикально, так что скоро образовался целый столбик из пепла.

– Фу-у! Как это манерно, – бросила я с оттенком нарочитости и положила голову ему на живот, прислонив правое ухо к пупку-пепельнице. Жизнь завернулась в этот момент, и я увидела её необыкновенную подкладку. Мою голову поднимало и опускало его ровное дыхание. Он не почувствовал, но роса счастья скатилась по моей щеке к низу его живота. На полу, на фоне большого квадрата, который светящейся тенью отбрасывало окно, шёл серый снегопад-призрак.

– Снег идёт? Или кажется? – подумал кто-то из нас, а другой произнёс.

 

Утро, а точнее – во вневременном отношении – тот синеватый рассвет, который стал свидетелем нашей наготы, превратил в девятом часу утра нашу постель лишь в жалкое подобие постели. А вместе с ней низвёл нашу чудесную близость в плоскость самых простых отношений, сделал всё на порядок меньше, чем было на самом деле, уничижил вплоть до определения « one - night - stand ». И я, и Виллем ощутили это уже с первым касанием босыми ногами прохладного пола и, вероятно, потому не сказали за это посиневшее от холода и боли утро – ни слова друг другу. Мы знали, что произнести сейчас хоть слово значило бы снизойти до ничтожно простых «не забрызгай пол в ванной», «завтрак на столе» и «помой за собой, пожалуйста, чашку», которые могли бы дополниться вдруг самым банальным и жестоким по отношению к ночному снегослёзонежностипаду – «в коридоре вчера лампочка перегорела…»

При свете дня убожество нашего положения стало настолько очевидным, что смело одним своим наплывом, подобным наплыву тошноты, всё то волшебное, что за ночь осуществилось. Неприятное ощущение «одноразовости» мешало воспринимать как прежде всё привычное, как будто за одну эту прошедшую ночь, пока мы с Виллемом занимались любовью, в декорацию повседневной жизни поместили нечто неуловимое для глаз, но исподтишка воздействующее на сознание, один лишний кадр. Или как будто вдруг обнаружилось, что мы – вовсе и не мы совсем, а просто статисты на факультете, арендованном кем-то для киносъемок. Для того, чтобы вернуть себе ощущение реальности, мне необходимо было хотя бы взглянуть на Виллема, но того найти (или точнее – поймать) было невозможно, несмотря на то, что я знала точно: он на журфаке, – так же точно, как и то, что Четверолапая осталась дрыхнуть на моём нашем диване. Это была одна из его удивительных особенностей: как бы не существовать, будучи существующим; находиться где-то, но ничем не обнаруживать своего местонахождения; словно быть потерянным или затаённым, не теряясь при этом и не таясь… Ему славно удавалось делать факультет таинственным, объявляясь всегда «вдруг».

Мы молча расстались на втором этаже. Если бы это действительно были съёмки фильма, тоя бы настоятельно рекомендовала режиссёру заполнить нелепое молчание этой сцены проигрышем песни « Ask For Answers ». Потому что все вопросы были давно заданы. Это было самое время попросить, наконец-то, на них ответить. Но мы разошлись на втором этаже факультета, спустились по разным лестницам: я – слева, Виллем – справа (спуск со стороны буфета и подсобки, арендованной бандой Виллема, двоился в промежуточном своём строении, смыкаясь в одну широкую лестницу, ведущую прямо в холл). Виллем направился к гардеробу; я, не оборачиваясь, – на журфак.

Ирвин любил повторять, что нужно перестать чего-то желать, чтобы желаемое исполнилось. Совершенно сникнув, я послушно записывала за преподавателями многостраничные лекции, отмахнувшись от навязчивого желания последовательно расставить все точки над латинской «и». Поминутное вглядывание в стеклянные двери аудитории (не прошёл ли?) выглядело, в конце концов, подозрительно. Я подумала о том, что нечем кормить Четверолапую, разве что омлетом с сэндвичами. Я и сама была голодна: за завтраком мы с Виллемом питались только подгоревшими тостами, кофе и губами друг друга… В пятом часу вечера буфетчица была ещё нерасторопнее, чем обычно. Я улыбалась собственным мыслям: как это всё-таки волнительно приятно, что этажом ниже или где-то совсем рядом ходит любимый тобой человек, сама мысль о котором сродни мысли, скажем, о ромашках, хлещущих по ногам, или о горячем мятном чае, который пьёшь под июльскими звёздами. Мысли, внушающие радость, потому что тогда кажется, что всем безумствам лучезарной нашей планеты, многоцветного и порочного мира, в котором мы существуем, есть оправдание. Едва я успела подумать об этом, как, наконец, объявилась буфетчица и громко поставила на мой столик тарелку какого-то непонятного салата, порцию омлета и пластиковый стаканчик с растворимым кофе, ароматизированным ванилью. Я медленно прожевала салат. Омлет – для Четверолапой, кофе – для того, чтобы не разрыдаться над воспоминаниями.

 

Я вышла из буфета, когда уже стемнело настолько, что дальнейшее пребывание на факультете становилось абсурдным. Но только не для меня и не для Виллема: наш час настал – в вечернем журфаке была какая-то особая топографическая тайна, исполненная двойным смыслом опустошённость. Нам нравилось оставаться там после пар, устраиваться в какой-нибудь аудитории с булочками и кофе, в отношении которого у Виллема был пунктик, и поболтать. Потом, когда мы возвращались к себе, всё уже было настолько другим, и мы были не вполне те. Приятели, неуклюже влюблённые друг в дружку, существовали самостоятельно в стенах факультета. Зная такую привязанность Виллема к «внеучебному» журфаку, я часто, уже когда мы были в ссоре и никаким образом не принимали участия в жизни друг друга, намеренно нарушала маршрут, чтобы пройти мимо тех именно окон, которые могли бы показать мне Виллема, – и всегда угадывала верно. Он был или с Кей, или один (и это было особенно мучительно для меня, гораздо мучительней, чем видеть возле него эту девчонку, – ведь то было не просто оживлённое воспоминание, а возможность всё исправить, но никогда не хватало сил…). Я стояла на бордюре, приподнявшись дополнительно на носки, всматриваясь в окна напротив. Прямо надо мной светил фонарь. Я вся была облита жидким желтоватым электричеством, однако Виллем не замечал меня (или, по крайней мере, делал вид, что не видит). Он устало улыбался и, если разговаривал с Кей, то постоянно теребил свои волосы: приглаживал ладонью и заправлял за ухо, потом снова запускал всю пятерню в каштановые космы и ворошил их небрежно, встряхивая головой, наводя на голове горгономедузий хаос… Кажется, свою первую сигарету я употребила именно после этого случая. От табака голова кружилась? Или от очарования? Теперь уже просто вредная привычка: курить и влюбляться беспросветно. Запах кофе навсегда привил мне «рефлекс курения»: я, медленно отмеряя каждую ступеньку, спускалась на первый этаж, в очередной раз упражняясь в умении носить пластиковые стаканчики, наполненные дымящимся кофе, между двумя пальцами. И хотя в корпусе едва ли нашлось бы кому на меня прикрикнуть за курение вне отведённого специально для того места, я свернула к курилке.

 

Неподвижный, подобравший волосы под ворот своего старого, но как и все долго ношенные зимние вещи, уютного свитера, Виллем, согнувшись на лавочке в пустой курилке, читал лежавшую у него на коленях книжку. Я даже немного расстроилась своей случайной (хотя чёрт, или Ирвин, знает, случайной ли?..) находке. И не потому, что теперь мне придётся подсесть к нему и отдать кофе, но потому, что надо будет, наконец, сказать: пора решить, Виллем, все точки над « i » и тому подобное. Но никакой функции автозамены знака, перепроверим всю нашу историю болезни. В мгновение сердцебиение набрало такие обороты, будто Виллем не был мне ни другом, ни любовником, ни soulmate , а был каким-нибудь однофакультетником на два курса старше, к которому я шла затем, чтобы признаться в любви.

Когда я зашла в комнату для курения, Виллем даже не поднял головы и не оторвался от чтения, лишь слегка улыбнулся. Нам действительно незачем было говорить друг другу «привет», ведь мы виделись уже в начале этого дня, который длился неправдоподобно долго – удивительно, как изменяется наше времявосприятие с вмешательством чувств.

– До сих пор не пойму, ты близок мне или я просто тебя люблю?.. – это самовопрошание имело отзвук завершения какой-то мысли; судя по всему, в моём сознании решающий разговор уже начался.

Тот, кто был мне то ли близким, то ли любимым сделал непонятный жест плечами: не то «не знаю, решай сама», не то просто холодно… Я пошарила в своей сумке, нашла пачку «Вирджинии», вытащила одну сигарету, положила её между страницами и закрыла книгу, которой так увлёкся Виллем. Это был Маркес: «А смерть всегда надёжнее любви…»

– Слушай, я не прошу тебя ответить, – сказала я, видя, наконец, перед собой печальные глаза Виллема, – но начать с чего-то стоит… К тому же, это вовсе не тот вопрос, на который я больше всего хотела бы получить ответ.

– И что же это за вопрос? – Виллем насупился.

У самого моего лица было его серьёзное, в тусклом жёлтом свете пыльных ламп казавшееся более усталым лицо. Шершавые щёки и подбородок (утром было не до бритья), нежный рот и «суровая» складочка на переносице, уравновешенная двумя горизонтальными линиями вдоль лба, проявляющимися тогда, когда тот бывал чем-нибудь обеспокоен или удивлён. Я прислонилась к плотно сомкнутым губам, медленно провела по ним вправо и влево, вправо и влево, вправо и… Бесконечно и неутомимо я могла водить так своими губами по его губам, воспламеняя грань между, нежно и задумчиво. Как только я попыталась разомкнуть их, Виллем чуть отстранился.

– Почему? – спросила я.

– Объясню тебе, но только не сейчас, – ответил он.

– Тогда завтра…

– Хорошо, встретимся завтра, – сразу согласился Виллем. – Спи спокойно и не горюй, помнишь? Хочешь, спою?

Я вытащила сигарету, заложенную в Маркеса, и вот уже хотела прикурить, чтобы унять глупое волнение, однако Виллем с улыбкой отнял у меня «вирджинию»:

– Неужели я смотрюсь так же по-дурацки, когда пытаюсь успокоиться с помощью сигареты?! Перестань. Почему тут горячо, а тут – холодно? Тебе холодно? – вопрошал он, касаясь губами сначала моих губ, а потом – дрожащих пальцев. – Выпей лучше кофейку и… Может быть, хочешь со мной, в репетиционную? У Мика сегодня день рождения, он был бы рад видеть тебя… Нет? Что «нет»? Думаешь, не будет рад?.. А, или «нет» в смысле идёшь домой? Угу, всё-таки – домой… Хочешь, провожу?

– Не надо, – сказала я, пряча в рукавах свитера пальцы от его поцелуев, отбрасывая тем самым тень на мелькнувшее было желание согласиться на то, чтобы Виллем меня проводил, и не отпускать его. Но другой такой ночи я бы не вынесла.

 

На следующий день мы прогуляли каждый свою лекцию посередине в расписании и встретились, как условились: на третьем этаже – да, был и такой. Хотя нумеровался он, скорее, условно, так как не был этажом в полном смысле этого слова. Пролёт, лестница, небольшая площадка и всегда запертые стеклянные двери вместо стены – отделить журфак от другого факультета, находящегося в том же здании, но недоступного. Факультетский тупик. В такие же запертые стеклянные двери упёрлись мы с Виллемом – за ними была другая жизнь, которую мы могли лишь наблюдать, но не могли в ней участвовать. Обычно сюда приходили те, кому хотелось побыть в одиночестве или те, кому необходимо было посекретничать. Иногда – те, кому не терпелось украдкой поцеловаться на перемене.

– Так почему? – переспросила я, когда мы уселись на предпоследнюю ступеньку, всю в окурках.

– Потому что другой такой ночи я не вынес бы – можно помешаться… – ответил Виллем.

Если бы я была уверена в том, что он знает мои мысли, решила бы, что он издевается.

– Постой-ка, – проговорила я, осмысливая параллелизм наших мыслей, – мы, кажется, подразумеваем разные вопросы, звучащие одинаково… Я имела в виду, почему у нас всё так?

– Я знаю, – сказал Виллем и порывисто вздохнул, как будто я задавала этот вопрос ежеминутно, и ему надоело на него отвечать. – Я знаю, почему. Но мне сложно объяснить тебе это… Боюсь, некоторых вещей ты никогда не поймёшь…

– Тогда попробую рассказать тебе сама, а тебе останется только согласиться или нет. Так вот… Ты решился сказать мне, что любишь, хотя на самом деле никому душу целиком отдать не способен: «оборотный капитал» слишком нужен тебе для своих песенных дел… Это то, что Ирвин назвал «таинственным песенным даром», который болезненно режется в тебе, как зубы у младенца. Ты всегда будешь любить для своей музыки и никак не наоборот. К тому же поэтов рождают страдания и мятеж: нам придётся ссориться то и дело, чтобы строка не кончалась, чтобы рыдания превращались в музыку… Скажи, ты действительно любишь меня?

Виллем замер на минуту, отвернувшись. Над провалом в виднеющийся под нами второй этаж в стене были два узеньких, как будто щурящихся, окошка, прямо друг под другом. В нижнее можно было увидеть ноги прохожих. В то, что над ним – облака.

– Понимаешь, при взгляде на тебя, – сказал он, обернувшись и не спуская с меня взгляда, – я чувствую всё то, что обычно чувствуют, любя, но только в такой высшей степени, какую редкая любовь способна достичь!.. Любовью привыкли называть слишком многое, однако, для того, что чувствую я, названия ещё не придумали… Хотя об этом ещё Шелли писал – про «избитое названье», про «восторги мотылька при утреннем светиле»… И потому только я вряд ли решусь сказать тебе, что люблю…

– Мне кажется, что иногда я буду дико несчастна с тобой… – поделилась я.

– Что же мне тогда делать? – удивился Виллем.

– Ничего, – спокойно улыбнулась я. – Ничего особенного делать не нужно. Если мы не можем быть вместе, то будем просто рядом… Приходи иногда, приводи кошару, улыбайся. Будь безумным, будь рассудительным, будь нежным, будь надменным… В общем, будь таким, каким я тебя полюбила, раз не можешь быть просто моим

Угасшее было лицо Виллема осветила одна из его примирительных, с оттенком покорности, улыбок, и он кивнул:

– Я буду, – сказал он, поднявшись.

– Тебе придётся! – ласково засмеялась я. – Иначе я напишу о музыканте Виллеме и его банде скандальную статью «О том, как у меня не было романа с рок-музыкантом»! Ведь ты хочешь стать звездой рок-н-ролла? А я решила, что хочу стать скандально известным журналистом!..

Виллем рассмеялся вместе со мной, как смеялся обычно, – немного откинув голову и прикрыв глаза. Я знала, что мысль о скандальной популярности доставляла ему удовольствие.

Затем он зашагал прочь, всё ещё продолжая смеяться. Должно быть, поднялся в буфет, взял кофе покрепче и отправился в какую-нибудь пустующую аудиторию, подальше ото всех. Я же долго ещё сидела на предпоследней ступеньке лестницы, ведущей на третий этаж, в тупик журфака, пока не выкурила пять, а, может быть, шесть… Одну за другой, медленно. Наблюдая, как проходят мимо чьи-то ноги и как движутся вправо облака.

Back  to Russian Heartagram main page