Автор Hellagood

Paroles1

Parisienne walkways

 

Посвящается Димке

Toutes ces cloches de malheur
Toutes ces cloches de bonheur
Toutes ces cloches qui n'ont jamais encore sonne pour moi2

 

Его глаза. Я не знаю, какого они цвета. Названий всех цветов и оттенков, придуманных человеком с его слабой способностью различать краски природы, явно недостаточно. Слово «зеленый» так же пошло и скудно, как абзац официальной информации о Париже в справочнике. Сравнения «цвет моря», «цвет травы» здесь тоже не годятся. Его глаза не с чем сравнить. Только другие вещи можно сравнивать по цвету с ними.

Он сидит с ногами на неубранной постели и вертит в пальцах ручку. Если на секунду вообразить себя этой канцелярской принадлежностью, можно почувствовать, что в его пальцах сейчас собрались все нервы его тела, несчастная ручка почти дымится от их концентрации. На колене у него листок из моего блокнота, исчерканный и исписанный острыми закорючками. Он сосредоточенно смотрит то в белизну листка, то в потертую синеву своих джинсов, то вперед и вниз, в плинтус и растительный узор на обоях. На самом деле он не видит всего этого, он смотрит в вечную бездну – ту, которая небеса и преисподняя, в которую смотрели когда-то Аполлинер и Бодлер, Рембо и Верлен, находясь где-то совсем неподалеку. Я тоже туда иногда заглядываю. Но у него есть там свой собственный уголок, своя сокровищница одному ему известных образов и слов. Сейчас он не здесь, он – там.

А я здесь, в номере парижского отеля «Гелиос» на улице Могадор, неподалеку от Оперы. Средней руки крошечный трехзвездочный отель с багрово-золотыми обоями в номерах, c обшарпанными, крашеными под золото деревянными рамами зеркал, c пластиковыми ангелочками над кроватями и с кривоногими «мадампомпадуристыми» креслами, обитыми протертым красным плюшем. Ибо «Гелиос» в данном случае – тот самый le roi solei3, Луи XIV; и больше нигде в Париже вы не найдете столь же откровенной, неуклюжей и очаровательной претенциозности, как в «Гелиосе». Я жила здесь во времена моего самого первого приезда в этот город – надо ли объяснять, почему меня теперь всякий раз тянет в эту красно-золотую конуру? Что же касается моего спутника, то его меньше всего волнует название отеля и количество звезд, чем я успешно пользуюсь. И по большому счету это всё действительно не так уж важно на фоне самого главного факта: траектории нашего с ним движения во времени и пространстве в который уже раз пересеклись в одной точке, и пространство стало одним городом, одним номером в гостинице и одной постелью, а время так вообще остановилось и ждет в нескольких днях между весной и летом.

Перед окнами нашего номера, на другой стороне тесного переулка – здание с офисами. Сегодня утром я распахнула рассохшуюся раму и высунулась в майское утро, чувствуя, как прохладный ветерок струится по моим голым плечам. Клерки в офисе на четвертом этаже мигом прильнули к окнам, на их губах читались беззвучные возгласы, кто-то даже помахал рукой. Позже они тоже глазели и махали руками, когда он курил, облокотившись о выгнутую узорную решетку в низу окна и нависая над мокрым асфальтом в переулке. Ночью шел дождь, и даже с третьего этажа можно было почувствовать запах испаряющейся с асфальта воды. Он смотрел на лужи, а любопытные французы смотрели на него, долго-долго, пока его докуренная сигарета не спикировала точно в центр лужи под окном.

На него можно смотреть очень долго. Просто смотреть и видеть. Так же долго и интересно можно смотреть только на кошек. Пожалуй, на него еще дольше. Но мне никогда не удается насмотреться вдоволь, он начинает сердиться на меня.

И сейчас я сижу с ногами в кресле и смотрю, как он что-то сочиняет. Как медленно взлетают и падают его ресницы; как все сильнее изгибаются и сползаются на переносице брови. Как дрожит прядь темных волос от дыхания ветра из окна. Я смотрю на него уже так долго, а он все еще этого не замечает – этого достаточно, чтобы утверждать: день удался. Наверное, он и не догадывается, какое счастье мне доставляет одним своим присутствием.

Я вздрагиваю от неожиданности, когда он вдруг поднимает голову, выпрямляется и злым жестом комкает листок бумаги. Белый комок летит в сторону окна, но попадает в угол, рядом с моим креслом.

- Не получается? – я изо всех сил вытягиваю ногу, пытаясь достать пальцами бумажку.

Он бубнит что-то невразумительно-досадливое. Я, наконец, достаю и разворачиваю измятый листок. Он весь густо исчеркан чернильными полосками, только одну строчку можно разобрать. Она похожа на кардиограмму задыхающегося сердца: «noonewillloveyoulikeido».

- Это как?

- Не знаю.

- Понятно, - говорю я как можно серьезнее.

Он берет гитару, которая лежит рядом с ним в постели на моем месте. Могу поспорить, он способен обнимать ее ночью вместо женщины и даже не заметить подмены. Его длинные пальцы мучают гриф и пытаются извлечь из струн какую-то сложную мелодию. Они не слушаются его – ни струны, ни пальцы; он начинает снова, и снова, и снова, и все время что-то срывается, и он хмурится всё больше, и, наконец, начинает слабо мурлыкать что-то под нос, но это не помогает, мурлыканье переходит в разочарованный стон и сильный удар по струнам прекращает пытку гитары.

- Лучше спой что-нибудь, а? Пожалуйста.

- Не хочется. - Он раздраженным жестом откладывает инструмент и берет с тумбочки пачку сигарет и зажигалку.

- Ну, пожа-а-алуйста! Для меня…

- Нет. Не проси… - Сегодня даже зажигалка против него.

- Совсем не хочется?

- Нет.

- Ты поёшь, только когда хочешь?

- Угу, - колесико зажигалки настойчиво проворачивается под его большим пальцем.

- А как же на сцене? Там тебе всегда хочется?

- Сцена – другое дело… - Бунтарка, наконец-то, уступила и лизнула кончик сигареты оранжевым языком.

- А сейчас почему не хочешь?

- Настроения нет… - Глубокая затяжка служит наградой его маленькой личной победе.

- Ах ты, соловей… птичка певчая, птичка капризная! Настроения у него нет! А крылья у тебя есть, а, птичка?

Мои усилия тоже достигают цели: на его губах просыпается долгожданная слабая улыбка. Он ищет, чем бы в меня запустить, под рукой только гитара, а гитару жалко. Тогда он жалеет и меня. Я выдвигаю новое предложение:

- Пойдем, прогуляемся что ли?

- Ты же уже гуляла сегодня…

«А ты думаешь, можно нагуляться по Парижу, как можно вдоволь насмотреться на тебя?» - хочется сказать мне.

- Пойдем, побродим еще. Развеем твою хандру.

- Ну, давай. А где ты сегодня была?

- У Бастилии.

- Её же разрушили.

- Да, но осталась площадь Бастилии. Там я и была.

- И что там интересного?

- Много чего. Например, я видела место, куда посмотрел Робеспьер в день своей казни перед тем, как подняться на эшафот.

- Да? Это место отмечено мемориальной доской?

- Нет, не отмечено. Я просто знаю, что он посмотрел на мансарду трехэтажного дома на углу улицы Лапп. Там сейчас здание Новой Оперы. Это был старый дом, построенный еще при Генрихе IV . Пару раз горел. В мансарде было окно, а на подоконнике сидели голуби. Белый и серый. Робеспьер остановился перед эшафотом и пару секунд смотрел, как они чистят перья и переговариваются о чем-то своем. А потом окно открылось, выглянула женщина. Она хотела посмотреть на казнь. Голуби улетели, и Робеспьер поднялся на первую ступеньку.

Он слушает меня, зашнуровывая кеды, завязывая волосы в хвост и рассовывая по карманам сигареты и непокорную зажигалку. Ироничная улыбка блуждает по его губам. Впрочем, точно так же он обычно улыбается и своим собственным мыслям.

- Там тепло? – спрашивает он.

- Да, хотя было раннее утро, но солнце уже жарило вовсю. Термидор, конец июля.

- Да нет, я говорю: сейчас на улице тепло?

- Ага, можешь идти в футболке.

Он долго и методично наматывает на шею длинную зеленую перекрученную тряпку, потом с маниакальным усердием затягивает узлы под самым горлом.

- Это что, парадная удавка на выход?

- Я тебе рассказывал, как в детстве занимался дзюдо и получил зеленый пояс?

- Было дело.

- Вот это он и есть. Пошли.

 

Мы сбегаем по лестнице вниз (вряд ли найдется смельчак, способный прокатиться хотя бы этаж в здешнем лифте-гробу, обитом изнутри красным ковролином), оставляем ключ скучающему за стойкой Кристиану и выходим на наш тихий и аккуратный Могадор. Налево – косметический магазин «Ив Роше», магазин нижнего белья для силиконовых женщин и магазин одежды «всё по 10 евро». На углу – кафе «У Николя», а за ним – водоворот бульвара Оссманн. Там уже давно выставлены на тротуар плетеные кресла и столики, а напротив прикованы к столбикам велосипеды и скутера; там зацвели каштаны, и по вечерам народу еще больше, чем днем. А по правую руку, вверх по улице – опять кафешки и магазины, и четкие линии церкви Тринитэ в конце перспективы, и вверх на Монмартр. И еще там, в нескольких шагах от «Гелиоса», зубастый афрофранцуз печет и продает самые вкусные в Париже бретонские блины, которыми насквозь пропах весь Могадор.

- Ну, - говорю я, - марш-бросок на Елисейские поля?

- Ненавижу Елисейские поля.

- Я тоже не очень люблю. Я думала, тебе нравятся.

- Я похож на человека, которому нравятся Елисейские поля?

- Да нет.

- Слава богу.

- Тогда… - Я пытаюсь выбрать между направлением на Тринитэ и Оссманном. – На Монмартр?

- Решила поиграть в Амели?

- Почему бы нет?

- Да пожалуйста. Только я не тяну на её мужчину-мечту.

- Наоборот. Вспомни, мужчина-мечта Амели Пулен продавал эротические видео в секс-шопе.

Он смеется своим варварским непарижским смехом, и мы поворачиваем в сторону Тринитэ. Мимо винного магазина, мимо бретонских блинов (он любит с сыром, а я с шоколадом и каштановым кремом), мимо редких посетителей в соломенных креслах кафе. О ночном дожде напоминают только лужицы в желобе у края тротуара, а асфальт давно высушен солнцем.

В Париже наступает лето. Это значит, что дни ландышей сочтены, а анютиных глазок на клумбах становится всё больше, и каштановые свечи осыпаются на них сверху белой золой, а до ярмарки Сен-Жермен еще неделя, а до распродаж – месяц, но туристов уже становится заметно больше, и туристические автобусы у Оперы едва разъезжаются, а в «Кафе Мира» не найти свободного столика. Днём не жарко, а по-настоящему тепло, давно пора перебираться в босоножки, и без солнечных очков не выйти на улицу, но вечерами становится прохладно, а ночью можно даже простудиться на ветреной набережной. Пройдет совсем немного времени, и летний зной зальет город, его не впустят лишь в кондиционированные кофейни, только там можно будет охлаждать обожженные плечи и ловить губами кубики льда в запотевшем стакане. Но лето будет везде, повсюду, оно расплавленным золотом вольется в сознание, и мысли будут плескаться в нем далеко друг от друга, их придется так же вылавливать, как льдинки из лимонада. А ночью воздух будет превращаться в фиалково-синий бархат, тяжелый и теплый, пахнущий густыми ликёрами и соблазном мюглерова «Ангела» на террасе «Костеса». И можно будет совсем забыть о связных мыслях и словах, а только медленно-медленно курить всю ночь напролет, глядя в броуновскую суету освещенного сквера Невинных, осознавая свое неизбежное превращение в сфинкса и удивляясь тому, что звуки рояля в соседнем зале текут еще медленнее, чем струйка дыма из губ. А пока Париж прикидывается, что еще не знает о лете, что весна одурачила его, что небо всегда будет таким прозрачным, самым прозрачным и ярким со времен первого дождя в марте. Конец весны, начало лета, никому не известное время года, украденное нами для декораций очередного акта драмы наших странных отношений.

- Так как это всё-таки, - спрашиваю я, - love you like I do? Точнее, like you do? Как именно?

- Понятия не имею, - он пожимает плечами и снова закуривает.

- Не можешь описать?

- Я даже не знаю, что описывать.

- Как что? Любовь.

- А что это?

- Я думала, ты мне скажешь.

- Нашла, у кого спрашивать.

Из кондитерской, мимо которой мы проходим, исходит такой божественный сладкий аромат, что я просто не могу не замедлить шаг, чтобы заглянуть в витрину. Там меня дразнят шоколадные пирожные в бумажных корзиночках (кокетливый завиток белого шоколада на макушке, ломтики обжаренного миндаля по краям) и яркие марципаны (красно-бело-голубая Эйфелева башенка патриотично возвышается среди остальных съедобных скульптур). Склоны Эвереста из свежайших круассанов покрыты сахарной пудрой. Прозрачные сладкие кристаллики на засахаренных фруктах отражают солнечный свет, как грани крошечных бриллиантов. « Caramels , bonbons et chocolat4»– одни эти слова в знаменитой песне вызывают смутный импульс счастья; и сахарно-белый кондитер за стеклом витрины выжидающе ловит мой соблазненный взгляд. Пока я таю от своей гурманской слабости, мой спутник успевает дошагать почти до самой Тринитэ. Я поспешно прощаюсь с этой умопомрачительной сокровищницей, мысленно обещая еще заглянуть сюда. Догоняю его бегом и ловлю за рукав.

- Да стой ты! Куда так летишь? Мы же гуляем, а не кросс сдаем!

Он замедляет шаг, подстраивается под мою походку. Мы неторопливо огибаем церковь и выходим на Бланш. Я держу его под руку, он не против. Гуляем.

- Слушай, я вообще-то тебя серьезно спрашивала, про любовь.

- А я серьезно тебе ответил. Не знаю.

- Ты что, никогда никого не любил?

- Да вот, не приходилось.

- Так не бывает.

- Еще как бывает.

- Но, наверное, очень редко.

- Не знаю, редко или часто, но вот со мной случилось.

- И как ты с этим?

- Да ничего. Привык.

Его рука под тканью футболки такая теплая и знакомая, как своя собственная, эту сильно выступающую косточку на запястье не спутаешь ни с чем. Совсем как у человека, как у настоящего нормального человека. Но я знаю его уже так давно, кажется, так долго, что я даже еще столько не прожила; и он составляет значительную, может быть, даже слишком значительную часть моей жизни, хоть и редки наши тайные явки – в штаб-квартирах, штаб-номерах, штаб-кафе, даже штаб-аэропортах… viva Paris5, наш новый штаб-город. Моё личное досье на этого человека собрано в толстые тома, рассортировано на файлы встреч, опечатано молчаливыми поцелуями, вызубрено наизусть. И все равно сейчас у меня чувство, что я иду по улице с инопланетянином. Будто все с любопытством смотрят нам вслед, смотрят на него, поднимают головы от кофейных чашек и газет, высовываются из окон автомобилей, оборачиваются украдкой. Вроде бы такой обыкновенный, такой свой – и абсолютно инородное тело в ткани этого мира. Двадцать семь несветовых лет назад его заслали агентом на эту планету, он прижился, установил контакты с землянами, освоил в совершенстве пару человеческих языков, по-человечески шутит, по-человечески страдает, вроде бы совсем очеловечился. И пусть ушей-локаторов или лиловых щупалец за ним замечено не было, всё равно на Земле не скроешь до конца свое как минимум альфацентаврийское происхождение. Он просто весь нездешний; он – оттуда, где все такие, и все посвящены в свою большую инопланетную тайну, и где у каждого глаза такого необъяснимого цвета.

Наконец я спрашиваю:

- А что, правда?

Он внимательно смотрит на меня сверху вниз, глаза в глаза.

- Правда.

Впереди уже машет крыльями башенка-мельница «Мулен Ружа». Ярко-голубое небо просвечивает сквозь красные решетки крыльев и сквозь завитки рекламы «Coca-Сola » на соседней крыше. Вокруг легендарной звезды канкана разбросаны по соседним улицам другие именитые варьете: «Мишу», «Фоли Бержер», «Лапен Ажиль». Здесь же, совсем рядом – площадь Пигаль, главная мышеловка Парижа, где maisons closes6 открыты круглые сутки. Царство греха, самый расхожий миф этого города.

- Стой, - говорю я, - снимать буду.

Я достаю из сумки фотоаппарат, устанавливаю мою модель на фоне «Мулен Ружа» и заглядываю в объектив. Не то. Развязываю ему волосы, отбираю сигарету, уговариваю сделать лицо попроще. Отхожу подальше и приближаюсь опять. Всё-таки не то. Наконец, прошу его встать на гранитную тумбу у фонарного столба. Он ворчит, но покорно лезет. И вот расхристанный ангел нетвердо стоит на тумбе, прислонившись лбом к холодному железу столба, щурит один глаз от солнца, а прямо за его спиной вращаются красные крылья мельницы. Отличный кадр.

- Мы там играли, - он кивает в сторону вывески пафосного клуба «Локомотив», по соседству с «Мельницей».

- Круто. А в «Мулен Руже» не играли?

- Нет, в «Мулен Руж» почему-то не приглашают.

Потом мы неторопливо идем по Пигаль, и он с видом знатока рассказывает, что в здешних секс-шопах ассортимент весьма интересный, а вот стриптизы исключительно скучные, и что касается «ночных бабочек», то мало кому из них действительно есть что показать. Я молча слушаю, изредка кивая. Я просто люблю его голос. Люблю слушать, как он говорит; неважно что, неважно на каком языке. Как будто кошка потерлась мохнатой щекой и лизнула руку: чуть влажно, шершаво, мягко и так уютно. Вот такой его голос, вечно окутанный дымом.

При свете дня площадь кажется самой обычной, но через несколько часов стемнеет, зажгутся неоновые огни, изабеллы и марианны выставят голые коленки в витринах стриптизов и пип-шоу. Мы сворачиваем на оживленную торговую улочку Лепик, с нее – направо на улицу Аббесс, пересекаем площадь Эмиля Гудо, мимо недавно отреставрированного Бато-Лавуара, где мне мерещатся «Авиньонские девушки», а потом на Равиньян. Грешная Пигаль окончательно тает за спиной, и меня охватывает странное ощущение: с каждым шагом вверх по этой улице нас со всех сторон обступает настоящий Монмартр, тихое предместье, почти спальный район. Через пять минут мы словно оказываемся в другом мире: аккуратные домики с петуниями на окнах, белье на веревках, крошечный сквер с фонтанчиком в замшелой бронзовой чаше и низкорослая статуя святого Дени. Старушка в толстых очках кормит голубей – белых и серых, словно из того термидора; черная лоснящаяся кошка развалилась в резной тени каштановых листьев, дети ползают в песочнице у ног Дени, здесь же мирно покоится каменная голова святого. Дети, голуби, кошка, отрубленная голова, фонтанчик, старушка, каштаны. Монмартр.

Под ногами хрустит мелкий гравий на дорожке, пока мы пересекаем сквер. В одном из домов открываются ставни-жалюзи, и выпархивает на улицу музыка: мягкий и чуть надломленный мужской голос неторопливо что-то поёт под струнный аккомпанемент. Поёт про coup de destin7, про иллюзии и про руку в руке; с самой французской из всех французских «р». Судя по звуку, это старая-старая пластинка из чьей-то десятилетиями собираемой фонотеки.

- Кто это? – спрашивает он.

- Шарль Азнавур, конечно же. Не узнал?

- Нет, я не знаток французских шансонье. Они тебе нравятся?

- Очень.

- И кого больше всего любишь?

- Прямо сейчас – Азнавура.

- И о чём он поёт?

- О любви.

- Это хорошо.

Мы отдаляемся от дома, где заводят старые пластинки, а голос еще некоторое время летит за нами. Я пытаюсь замедлить шаг, мне жаль расстаться с этим голосом, но он становится всё тише, тише и, наконец, совсем замолкает. Знакомая мелодия всё еще крутится у меня в голове, и я продолжаю песню. Не пою, а легонько бросаю слова в его спину передо мной:

- Nous avions la main dans la main. Il te suffisait que je t'aime. Je ne peux rien y changer, je ne veux pas cesser de t'aimer. La main dans la main, il te suffisait que je t'aime8.

- Перестань, - он раздраженно передергивает плечами. – Я не понимаю этого птичьего языка.

- А разве так важно понимать?

- Да, в общем-то, нет.

Он замедляет шаг, чтобы я больше не отставала, и берет меня за руку.

- Я знаю только одно слово по-французски – « merde9», - сообщает он.

- Отличное слово.

- Мне тоже нравится. Красиво звучит. Мне всё равно, что оно значит.

- Откуда ты его взял?

- Приятель научил.

Узкие улочки, каштаны и домики с петуниями на окнах обступают нас со всех сторон, мы взбираемся всё выше по каменным лестницам между стен с облупившейся штукатуркой, открываем чугунные калитки, пугаем ленивых голубей. Я прекрасно знаю конец этой сказки: дорога в лабиринте неизбежно приведет нас в туристическую ловушку Тертр и на вершину холма, к Сакре-Кёр; но всё-таки, если меня спросят, чем бы я хотела заниматься в раю, я отвечу: заблудиться весной на Монмартре.

- А сколько всего песен ты написал? – я продолжаю начатый разговор во время штурма очередной замшелой лестницы - рука об руку, как альпинисты в связке.

- М-м-м… штук пятьдесят. – Он хмурится, старательно припоминая. – Да, около пятидесяти.

- Много. И что, все о любви?

Он на секунду задумывается и подтверждает:

- Да, все.

- Ты только что говорил, что не знаешь о любви ничего. Значит, в пяти десятках песен ты лжёшь?

- Я фантазирую.

- У тебя хорошо получается. Убедительно.

- Стараюсь. Главное – самому верить.

- Ты так сильно веришь?

- А ты веришь в то, что Робеспьер смотрел на этих голубей на несуществующем окне несуществующего дома?

Сейчас я верю только в существование Тертр: она здесь, совсем рядом, ее почти уже можно услышать. Мы выходим в очередной сквер, минуем пожилых дам с собачками, мраморный фонтан и домик с балконом, где жила та10, от которой остались лишь paroles, et paroles, et paroles, et encore des paroles11, с совсем уже нефранцузской звучной «р». И вот она, площадь Тертр, распахивается перед нами разноцветной палитрой импрессиониста. Местные таланты настойчиво предлагают купить имитации шедевров своих великих предшественников и собственные творения с цветочными натюрмортами и видами Парижа. Мифология Монмартра – художники-поэты, кабаре-канканы – материализуется концентрированно и прагматично. Открытки с Аристидом Брюаном – та самая афиша, где красный шарф и черная шляпа – для непритязательных туристов. Программа-максимум для состоятельных и способных к позированию клиентов (а таковыми здесь по умолчанию считаются все прохожие) - портрет кисти наследника Тулуз-Лотрека, написанный крупными мазками за сорок минут. Не успеваем мы пройти и пары шагов по площади, как меня уже зовут позировать, с клятвами создать из меня вторую «Иветту», а то и всех «Авиньонских девушек» сразу.

- Пойдем, - он тянет меня за руку и сердито хмурится на приставучего художника в почти брюановском шарфе. - Этот шарлатан и без нас заработает свои сто евро. Я лучше сам тебя нарисую.

- Бесплатно?

- Ну не то чтобы совсем бесплатно…

Галопом проскакав по Тертр, мы выныриваем прямо к романской церквушке Сен-Пьер. Молча бредем вдоль её глухой каменной стены, покрытой пятнами тени. Я в который раз играю в любимую игру: кладу руку на шершавый камень и впускаю в себя его столетия. Не вечность, но тоже много. Камень теплый, как человеческое тело, он дышит, и если прислушаться, можно услышать биение осторожного сердца глубоко внутри. Чья рука лежала на этом камне лет где-то шестьсот назад? Как она выглядела? Я не знаю этого, но готова поклясться, что какой-то неведомый средневековый парижанин однажды вот так же ощупывал серую стену на уровне глаз и вслушивался в тайную жизнь тогда еще совсем юной церкви. И я сквозь столетия протягиваю руку к тени той древней руки, хозяин которой давно превратился в прах где-нибудь на Монфоконе – и это чувство неописуемо, неназываемо, головокружительно. Но я не расскажу ему об этом, он всё равно не поверит.

Минуем романское чудо и вливаемся в толпу туристов, идущих к Сакре-Кёр. Голубое небо, зеленый холм и этот белый парижский Тадж-Махал – идеальная открытка. Мы рассматриваем ее, стоя у подножия холма.

 

1 Слова (фр.) – по названию песни Dalida

2 Колокола горя, колокола счастья; все эти колокола, которые никогда не звонили для меня (фр.) – Luc Plamondon, из арии Квазимодо “Les cloches”, мюзикл “Notre Dame de Paris”

3 Король-солнце

4 Карамель, конфеты и шоколад (из песни Dalida)

5 Да здравствует Париж

6 «Закрытые дома» - название публичных домов в Париже

7 Удар судьбы

8 Моя рука была в твоей руке. Тебе было достаточно того, что я тебя люблю. Я ничего не могу здесь изменить, я не хочу переставать любить тебя. Рука в руке, тебе было достаточно того, что я тебя люблю (из песни Шарля Азнавура)

9 Дерьмо

10 т.е. Dalida

11Слова, слова, слова, и опять слова (из песни Dalida)

 

часть 2, часть 3, часть 4

Back  to Russian Heartagram main page