Paroles
Я встаю на колени на бортик фонтана и наклоняюсь вниз, чтобы отмыть липкие от мороженого руки. Одну руку я полощу в тёплой воде, другой держусь за скользкий камень, потом меняю руки – может быть, эта предосторожность поможет мне удержаться, когда через пару секунд произойдет то, чего я ожидаю. Разумеется, он не утерпит и ткнёт меня пальцем в бок, или легонько защекочет, чтобы я с визгом полетела в воду носом вниз. Вот сейчас, сейчас… я готова, я собралась. Я успею схватить его за руку, и мы искупаемся вместе. Ну же? Но ничего не происходит. Я осторожно поворачиваюсь, разгибаю спину, готовая к любому подвоху. Но он забыл про меня; он сидит на краю фонтана, подтянув одну ногу под себя и обхватив колено руками. Смотрит на собор, который упирается в небо над деревьями, на закат, слоящийся розовыми полосами в небе над собором.
Отсюда Нотр-Дам напоминает огромный корабль, повернувшийся к нам диковинно изукрашенной кормой. Только что его обстреляли с двух сторон пиратские суда, и потоки воды – упирающиеся в землю аркбутаны – хлещут из пробоин в бортах. Но гордая бригантина развернула опаленные паруса и стремительно уходит в открытое море, чтобы погибнуть там, не сдавшись на абордаж; и запредельно высокая грот-мачта с флагом-крестом рассекает небо надвое, превращая его в подобие раздвигающегося театрального занавеса. Человеческое, рукотворное проникло в мир природы и не подчинило его, не подчинилось само, а слилось с ним в гармоничное целое. Красота? Я мысленно пробую на вкус это слово. Да, именно так. Красиво – по-настоящему, изначально, без инфляции смысла этого слова.
Интересно, а как он видит сейчас эту картину? Что представляет себе – корабль или еще что-то? А может быть, не представляет ничего, а просто впитывает взглядом эту красоту, как впитывал бы ее своими руками тот слепой. И сам он – такая же красота, человеческая, смертная, слившаяся с бессмертием резной тени дерева, шороха воды и застывшего воздуха. Профиль его – мягкий и матовый, с границами, размытыми неярким сиянием – соткан из вечернего света; до губ дотянулся закатный луч, и голубоватая тень чуть темнеет у самых глаз, где воздух совсем истончился. А рядом тени сгустились в пушистую мглу волнистых волос, и единственная ленточка света выныривает из них то здесь, то там, да просвещает путаной паутинкой рассыпавшаяся прядь на виске. Чудо, в который уже раз свершающееся на моих глазах без всякой на то причины; чудо обыденное, бесценное и безмолвное.
И как мне описать его молчание, какими словами обозначить все его оттенки, полутона и темы, если я даже не могу рассказать о цвете этих глаз? Чаще всего я не понимаю, о чем он молчит. Иногда я готова слушать его молчание вечно. А бывает, что мне хочется заткнуть уши и забиться куда-нибудь подальше, лишь бы не слышать это кошмарное безмолвие, ставшее метафорой невыразимого, рвущего душу крика.
Но сейчас я знаю, о чём он молчит. И я знаю, что ему ответить.
- Не притворяйся. Я тебя знаю, - произнося эти слова, я чувствую себя безрассудным игроком в покер, который блефует, что у него якобы полное каре, тогда как на руках бессмысленный набор из двоек и троек. «Знать его» - это звучит нонсенсом.
- Ты можешь сколько угодно убеждать себя, делать вид, что смирился, и пусть оно так и остается, лишь бы кто-то был рядом, лишь бы не было больно. Но это не правда. Ты же знаешь, что ты не можешь так жить. И неважно, что ты об этом думаешь. Ты ничего не можешь здесь поделать.
Он ничего не отвечает, молчит, застыв на краю фонтана, как немая статуя. Только выражение лица слегка изменилось – нет, не изменилось, всего лишь какая-то тень скользнула. А я чувствую себя так, будто только что его ударила. Так странно, неприятно, но в то же время легко.
- Всё дело в тебе. Только в тебе самом. Здесь и надо искать.
В ответ он лишь устало прикрывает глаза. Улыбается нездешне и совсем мне непонятно. Поворачивается к фонтану и опускает туда руку. Зеленоватая вода послушно охватывает его запястье. Я наблюдаю, как его рука неторопливо движется в воде туда-сюда, по часовой стрелке, против нее, устраивает маленькие водовороты, в которых кружится пара увядших листьев и птичье перо. Он пристально смотрит в фонтан, и от этого вода принимает цвет его глаз.
Вот он вынимает руку и процеживает воду сквозь пальцы. Я слежу за его движениями, как за маятником гипнотизера, и постепенно погружаюсь в сонное оцепенение. Вперед-назад… Влево-вправо… как маятник… как колокол… Интересно, почему не звонят колокола в соборе? Они всегда звонят вечером… Наверное, уже слишком поздно… Les cloches ne sonnent plus1; тихо, пусто, и в голове моей не осталось ни одной мысли, они даже не успевают возникнуть, как сразу проскальзывают куда-то, как струи воды в его пальцах.
Словно в замедленной съемке я вижу, как он распрямляет спину, вынимает руку из воды, подносит к моему лицу и встряхивает, рассыпая веер брызг. Я могла бы увернуться, но мне не хочется, или же я просто не в силах пошевелиться. Чувствую, как прохладные капли стекают по лицу, по шее, виснут на ресницах и ползут за воротник. Его плутоватая улыбка взрывается детски-озорным смехом, который резко звенит у меня в ушах. Он срывается с места и отбегает на пару шагов в сторону, на более-менее безопасное расстояние, там грациозно оборачивается ко мне в ожидании страшной мести.
- Ну, ты и подлец, - говорю я, размазывая воду по щеке. Почему-то я чувствую себя на пару жизней старше, чем обычно. А в таком возрасте несолидно бегать за всякими хулиганами, чтобы искупать их в фонтане. – Ладно уж, пойдем куда-нибудь.
Мы уходим в ту же сторону, откуда пришли, невольно закидывая головы при приближении к собору. Над его крышей откуда-то из пепельно-голубого шелка неба-занавеса выныривает серебряная иголка самолета, оставляющая за собой белую нить инверсионного следа. У основания соборного шпиля самолет попадает в последний луч заката, и его след вспыхивает сахарно-розовым. Глядя на этот последний штрих к впечатляющей картине, я вспоминаю про фотоаппарат в сумке. Надо было бы еще поснимать эту живую статую у фонтана… Мысль погибает при рождении от своей жалкости и беспомощности.
Потом мы неторопливо бредем по средневековым улицам острова, болтая ни о чём и проваливаясь в густые сумерки. Темнота наступает резко, как будто на нашу птичью клетку накинули платок. Мы стоим на мосту Менял, а вокруг расцветает лакированная парижская ночь. Парижу нет дела, что это время суток называется тёмным, Париж полыхает светом. Окна домов, террасы кафе, фонари, витрины магазинов, неоновые рекламы, фары автомобилей, даже экраны мобильных телефонов и вспышки зажигалок – свет везде, он поглотил ночь и опалил желтым заревом подол траурного неба. Золотая лава разлилась по обоим берегам; она живет своей собственной жизнью, где-то тускнеет, где-то вспыхивает ярче, кипит и плавится. И в самой середине огненного моря, прямо под нашими ногами разверзлась извилистая черная трещина, которая днём называлась Сеной. В ее блестящей мгле огни набережной отражаются длинными дрожащими полосами – столбы адских костров полыхают в раскрывшейся преисподней. Жуткая и захватывающая картина: Paris nocturne2, апокалипсис tonight .
Сюрреалистическую панораму ночного Парижа довершает неполноценный круг луны, ютящийся на небе чуть выше колеса обозрения в саду Тюильри. В адской расщелине тоже есть луна – размытое белое пятно дрейфует под Новым мостом. Конечно, как же без луны в преисподней, она необходима для поэтов и собак. Я не знаю, есть ли собаки в аду, но поэтов там должно быть полно; а куда им еще деваться; и на что им еще смотреть по ночам, после того, как найдены все принцессы на баржах с сеном и во Дворе Чудес. И мой Гренгуар тоже смотрит на луну, но не на живую, небесную, а на отраженную в воде.
На мосту фонари редки. Мы стоим неподалеку от одного из них, избегая пыльного круга света. Мимо время от времени проходят люди, но они держатся другой стороны и учтиво стараются обходить нас, принимая за влюбленную пару. Он курит – одну за другой, как обычно, – облокотившись о витые перила, точно в той же позе, в какой утром стоял у окна в гостинице. Его шарф свесился через ограждение и слегка покачивается, хотя ветра нет. Я вслух читаю черно-золотую карту города.
- Вон, видишь, там огонёк? – Я вытягиваю руку вперед и налево.
- Какой?
- Во-о-он там… выше, чем остальные.
- Не вижу.
- Да вот же…
- Не-а…
- Ну, смотри… вот, встань на моё место… следи, куда я показываю…
- Этот что ли?
- Да-да.
- И что там?
- Эйфелева башня.
- А-а.
- Ты видел ее близко?
- Нет. Я и далеко-то не очень ее видел.
- Зря. Если ты в Париже, то нужно обязательно посмотреть на нее вблизи.
- Почему нужно?
- Ну, потому что… традиция такая. Это как бросать монетки в Сену с мостов.
- Монетки можем бросить, если хочешь.
Второй раз за день я обыскиваю свои карманы и сумку и второй раз с разочарованием обнаруживаю, что у меня только пластиковая карточка. Швырять в воду пластик вместо монет – антиутопия надвигающейся глобализации. Монетки находим в его карманах. Кидаем целые пригоршни. Тусклое золотистое конфетти на мгновение рассыпается над чёрной бездной, и пропадает из виду, не коснувшись ее. Выкупили свои души на неопределенный срок.
Рядом с прожектором Эйфелевой башни появляется другой огонек. Это не на башне, он движется в небе, вспыхивает, гаснет и снова вспыхивает. Бортовой огонь самолёта. Интересно, как выглядит ночной Париж с такой высоты? Ни разу не видела.
- Кстати, - сообщаю я, - я завтра улетаю.
- А-а.
- Утром, то есть уже через несколько часов.
- Угу.
- Из «де Голля».
- Угу.
- Рейс в семь-пятнадцать.
- Ага.
- Знаешь, куда?
- Домой, наверное.
- Вроде того.
- Понятно.
Молчание вновь повисает между нами. Я опять вспоминаю про фотоаппарат, но для съемок уже слишком темно, к тому же я знаю, как его раздражает вспышка. Пожалуй, хватит на сегодня фотосессий. Мы достаточно поиграли в туристов, и я увезу с собой относительно веские технологические улики существования этого дня. Я люблю фотографии той смешной сентиментальной любовью, в которой неловко признаваться, а его фотографии – особый разговор. Отпечатки его бытия в меняющихся декорациях извлекаются из альбома редко – тогда, когда память и рассудок дают сбой, а мне жизненно важно подтвердить существование этого человека в пределах моей галактики. Прошедший день я еще буду вспоминать, и не раз, и, в конце концов, найду, чем его освидетельствовать; а пока это возможно – доверюсь зрению.
Это так хорошо, что он разрешает мне подолгу смотреть на него. На всю жизнь не насмотришься, но хотя бы чуточку утолить свою жажду, глотая его взглядом, всего и по частям. Его длинную изломанную фигуру, выхваченную электрическими лучами из полотна мрака. Чуть выгнутую спину, по которой рассыпались тёмные кольца волос, частично выбеленные светом фонаря. Свесившуюся над водой руку с зажатой в пальцах сигаретой. Перламутровую шею, и приподнятый подбородок, и нервно-неровную линию плотно сжатых губ, и бархатную полумаску из мрака, скрывающую его лицо выше. Любоваться. Фантазировать: ему бы пошли крылья. Не крылья ветряной мельницы, как сегодня на Монмартре, а настоящие, ангельские, как у того изваяния на кладбище. Sur le Pont-au-Change сe soir j'ai rencontre un ange qui m'a souri3. Ну, повернись же. Улыбнись мне.
Он оборачивается ко мне. Улыбки не должны быть такими. С его искривленных губ слетает струйка дыма, такая белая в черном воздухе. Сияние фонаря разливается над его головой и плещется в волосах, тени скульптурно обрисовали черты лица, сделав их совсем тонкими и нереальными. Его глаза смутно блестят из тени. Он задает мне вопрос – отрывисто, небрежно, как бы невзначай, иронично прищуриваясь. Наверное, вот так же он бы шагнул с этого моста: скорее, лишь бы не думать об этом больше, лишь бы побыстрее закончилось, лишь бы не выдать своей слабости. Я никогда не видела его в отчаянии раньше.
- Так что же это такое – любовь? А?
- Думаешь, я знаю?
- Конечно.
- Почему?
- Потому что ты знаешь, куда смотрел Робеспьер перед казнью. И я верю, что ты действительно знаешь.
- Хорошо. Я попробую. Понимаешь, здесь главное – правильно задать вопрос.
Он затягивается сигаретой так жадно, что оранжевый огонек доползает до самого фильтра. Гасит окурок о металлические перила и отправляет его в преисподнюю. Еще тлеющая искорка описывает ровную дугу и исчезает в черной воде. Звезда упала. Загадать желание? Нет, важнее – правильно задать вопрос. Лаконичной шифровкой на чужом языке, чтобы слова несли только свое единственно точное значение, без пыльных наслоений предрассудков и сентиментальных ассоциаций.
- Is it passion?
- Not only.
- Confidence?
- Not only.
- Devotion?
- Not only.
- Tenderness?
- Not only.
- Mutual understanding?
- Not only .
- So what is it?! – он перешел почти на шёпот, но мне кажется, что он срывается в крик.
- It's not only passion, confidence, devotion, tenderness and mutual understanding. It's something more.
- What a vicious circle… F***n' endless chain.
- Exactly. The point is to find its missing link. All's up to you.
- I've been seeking it for all my f***n' life. And I still dunno anything about it.
- Keep on se а rching. I'm afraid it's the only way to find something.
Я не хочу смотреть в его сторону. Мой взгляд прикован к калейдоскопу огней вокруг Лувра, но краем зрения я замечаю его побелевшие пальцы, стискивающие холодный металл перил, и, кажется, даже серебристую искру, проскочившую в волосах; шестым чувством слышу подавленный стон, умирающий в его горле – разочарование, отчаяние, бессилие с доброй порцией бешенства. Я всё упрямо опускаю глаза и пожимаю плечами. Выходит жестоко и почти виновато; мне жаль, но мне действительно больше нечего ему ответить. Нет вопросов – не будет и ответов. Я не имею права на другие слова, и вообще, кроме слов у меня больше ничего нет. И на него самого я не имею таких прав, как луна, которую он снова гипнотизирует взглядом; я всего лишь принцесса, или кто-то вроде нее, и мне мерещатся голуби, и ангелы, и бригантины, и Жанна д‘Арк. А он – длинноволосый поэт с парижских улиц, ему двадцать семь лет, не считая столетий. Он рассказывает другим об их чувствах, и цвет его глаз – точка отсчета для других цветов; и он ведет беззвучные диалоги с луной: lune, qui la-haut s'allume sur les toits de Paris, vois comme un homme peut souffrir4…
Слепой художник, не видящий своих картин; глухой звонарь, не слышащий звука колоколов; а что не в порядке с поэтом, не ведающим истинного смысла своих стихов?
К чёрту стихи и песни – encore des mots, toujours des mots, les me mes mots, rien que des mots7 - в преисподнюю их , развеять над Сеной; veux-tu, Gringoire, que je te prenne pour epoux8, чтобы спасти твою красивую шею от проклятой веревки Двора Чудес? Это к разговору о том, что кто-то должен быть рядом, обязательно должен, а может быть даже это и к разговору о любви.
- А знаешь, - говорит он, снова оборачиваясь ко мне, - думаю, было бы неплохо.
- Что? (И почему ты так смотришь на меня? Я что-то не то подумала?)
- Взглянуть на нее вблизи. На Эйфелеву башню.
- Правильно, - киваю я, - завтра сходи и посмотри обязательно.
- Нет, я хочу сейчас. Пойдем, сходим.
- Нет, лучше не надо. Я устала, хочу пойти домой, и лечь спать. Еще бы вещи собрать надо.
- Вещи?!
- Я же завтра утром улетаю. Уже почти сегодня.
- Ах да… Жаль. Мне так хочется её сейчас посмотреть.
- Давай так: я пойду в гостиницу, а ты туда. И гуляй вокруг башни хоть до утра.
Он колеблется, но явно из вежливости.
- Думаешь, так лучше?
- Куда лучше, чем если я, усталая и засыпающая, потащусь с тобой черте куда; и лучше, чем если ты придешь в гостиницу и будешь всю ночь мучиться мыслью о башне.
- Точно, - соглашается он, - так лучше. А ты доберешься одна до гостиницы? Ночь уже.
- Ерунда. Здесь в двух шагах метро «Шатле», и я за пять минут доберусь до дома. Это я боюсь, как бы ты не заблудился.
- Ну, я так понимаю, она на берегу стоит, и это не так уж далеко. Значит, перейду на ту сторону – и буду идти по набережной, пока не дойду до нее. А обратно… такси возьму, наверное.
- Правильно. Но холодно уже стало, смотри, не простудись.
- Если замерзну, зайду в какой-нибудь бар погреться.
- Только не забудь в баре, что ты хотел посмотреть башню.
- Есть, госпожа командир, - он глумливым жестом отдает честь.
- Вольно… Ну, тогда… - (Нет, я не хочу говорить это первой).
- Тогда счастливо! – (Спасибо, что сам сказал).
- И тебе счастливо.
Прощальный поцелуй выходит каким-то беспомощным, суховатым и скомканным. Я отстраняюсь, секунду вглядываюсь в его наклоненное ко мне лицо, потом приближаюсь опять – так, чтобы не видеть ничего, кроме его глаз. Нет моста Менял, нет Парижа, нет мира, в котором Париж, нет миров, в которых был этот мир. Только глаза. Они не отражают меня – как и всегда, впрочем. Они не отражают вообще ничего, потому что кроме них ничего и нету. Цвет? Никакого. Только тьма. Тьма, тёмная до такой степени, что превращается в свет; свет, переходящий во тьму. Вот и всё. И ничего больше.
Его ресницы быстро опускаются, отталкивая мои, и отталкивая меня. Взметнулись снова – но мост, фонарь, город, мир, Вселенная уже обрушились на меня со всех сторон.
- Закрой глаза еще разок, - опять прошу я.
Мне опять приходится встать на цыпочки и двумя руками слегка наклонить его голову. Очень-очень осторожно, задержав дыхание, я касаюсь губами его век. Они словно из осенних листьев, такие хрупкие, что вот-вот рассыпятся в прах под моими невесомыми поцелуями. Его ресницы дрожат и щекочут мои губы. Он открывает глаза и впервые смотрит не вдаль и не вглубь, а будто бы по-настоящему на меня.
- Ты не пропадай, - говорит он. – Звони.
- Ага, ты тоже. – Мы подписываем очередной экземпляр молчаливого соглашения о том, что наши телефонные разговоры случаются еще реже наших реальных свиданий. Скрепляем печатями робких улыбок.
- Ну, пока. Обещай, что не простудишься.
- Обещаю. Счастливого пути. - Он выпускает мою руку, я делаю шаг назад, и чувствую, что словно сам мост Менял разламывается на две половины, и та, на которой стою я, со скоростью света отдаляется от него, увлекая за собой и весь правый берег Парижа, и половину Франции, и осколок земного шара. Я еще чувствую его тепло в пальцах, еще слышу его запах, еще вижу сияние его взгляда, но он уже в тысячах световых лет от меня. Я отворачиваюсь и не спеша иду к берегу, ведя рукой по перилам, пока на моем пути не встает фонарь. Останавливаюсь. Чувствую на шее взгляд, которому не помеха никакие световые тысячелетия. Снова сто восемьдесят градусов вокруг своей оси.
Смотрит. Вполоборота. В сиянии. Ждёт.
Париж тоже ждёт. Затаил дыхание перед последними репликами, а может быть, перед прощальными выстрелами в чей-то висок, его или её. Последние высокопрофессиональные паузы перед падением занавеса и громом аплодисментов.
- Эй, - негромко говорю я, обнимая талию фонарного столба как единственную точку опоры в неустойчивой Вселенной. – А может быть, любовь – это ты?
Смотрит. Глаза. Прищур. Недоверчивый.
- Чья же?
- Чья-нибудь. Кого-нибудь, вроде меня.
- Но почему тогда?..
- А как иначе?
- Merde …
Точно.
Я поворачиваюсь и быстрым, летящим шагом спускаюсь по мосту. Выхожу на набережную, перебегаю улицу и только на углу дома останавливаюсь, чтобы обернуться и в последний раз украсть у ночи тонкий силуэт одинокой фигурки на мосту под фонарем. За устало опущенными плечами больше нет крыльев, даже крыльев ветряной мельницы.
1 Колокола больше не звонят (Luc Plamondon, “Les cloches”)
3 Этим вечером на мосту Менял я встретил ангела, который мне улыбнулся (Luc Plamondon, “Les portes de Paris”)
4 Луна, которая сияет там, наверху, над крышами Парижа – смотри, как человек может страдать… (Luc Plamondon, “Lune”)
7 Снова слова, всегда слова, все те же слова, ничего кроме слов (из песни Dalida)