Автор Koler

Город, Питер


1. Улица Декабристов

Я проследовала за влюбленной парой – и, словно сговорившись, мы принялись считать дома. Справа – нечетные, четные – слева… Блок, казалось, ждал меня за любым поворотом: грустный, сомовский, подпирающий плечом ветхую сырую стену, с копной пушистых, летящих волос и взглядом, серым, как туман. Ждал – за обманом цифр, памяти, и двух высоких фигур, двигающихся впереди под зонтом.
Дождь зарядил не спеша, какое-то время мы шли с ним в ногу, пока он не стал вдруг обгонять и пока не обрыдал за одно с тротуаром мои нежно-голубые джинсы – убегая, неистовствуя, как мальчишка, совершенно не заботясь о том, что твориться с буйными брызгами его следов…
Меня принимали арки старинных коммуналок, квартир, пропахших временем и жизнью, скрывали от дождя: щербатый кирпич, мусорка, ржавые двери, на которые я непременно вешала свой поникший зонт, и где он непрестанно лил горькие слезы…
Мимо, качаясь, пронеслась старушка в исподнем, хватая зубами воздух, руками – отчаянье… и я ещё не поняла, в чем дело, – когда на перекрестке близ очередного светофора мой зонт начал протекать, а прохожие китаянки спасались декоративными, словно в Китае никогда не бывает дождя… Влюбленная пара шагала по лужам, а за старушкой, пережевывая мат, бежала женщина в бигудях, и слышно было: «Мама!»

Я промокла. Чудовищные темные разводы достигали колен – и я уже знала, что меня не пустят к Блоку, хотя он… «Саша! Если бы я шла, так долго шла под дождем к тебе…» «Когда вы стоите на моем пути…» «Потом поднялась бы. Ждала бы» «Ни во что не верите и так много говорите о смерти…» «Мокрая. Постучалась… Пустил бы?» «Ведь я сочинитель. Человек, отнимающий аромат у живого цветка…»
Я пока не знаю – о чем заговорила бы с тобою. Странная смесь парализующего обожания, пустоты, где одна моя часть – истеричная девочка – захлебывается диким «не могу!» и слезами… А другая, что ты – льет прохладный взгляд, так, что истеричная девочка низко клонит голову, смиряется, но всё-таки…
Неужели пришла пора?
Неужели под душою так же падаешь, как под ношею?
А казалось… казалось ещё вчера…
Дорогие мои… дорогие… хор-рошие…

Это крайний дом, больше чем наполовину занятый всякими ателье, тут вдоль дороги рядок деревьев, в них – голуби, играющие с золотистыми листами, внизу – лужи, отражающие проблеск небес. Скрипучая старая дверь. Серая лестница. Выходной – среда…

2.

В нем так мало было от мужчины…
Плохой союз одежды и тела – острые углы коленок, бедер при ходьбе – узкие плечи, длинные руки – в руках сигареты: в пачке и одиночная, дымящаяся половина. Вздернутый нос вдохнул сырость: понравилось.
В нем было всё от мальчишки, от зеленого юнца, а прокуренный, простывший голос, которым бы могла заговорить земля – научись оживать – сообщил:
- В общем-то – пойдем гулять. – В нем было всё от тяжело больного бродяги, но глаза и голос, непременно – от божества.
Я рассказала Питеру, холодея от пожатия руки его (лёд-мрамор), что давно хожу – и хожу в дома, где меня не ждут, где тени умерших раскрывают все двери настежь, и я с тенями – почти зарыдала бы, да, но по пятам ходят надсмотрщицы и дают ценные указания, так, что нельзя оторвать даже клочок рукописи! но я не хочу рукопись, я, возможно, не достойна рукописей, но вот в чем беда: он – и он (или ты!) – мне бы их подарили…

3. Love and Beauty

Мой Питер хмыкал, кашлял, позволял себя приобнять, целовался, сжигал глазами холодными, как поток северного воздуха, он только пока не хотел метаморфозы монолога в диалог – и полу внимательно, но трогательно слушал.
Мне было приятно. С ним жить: по утрам, окунаясь в паутину белесых лучей – он задумчиво ходил по комнате в детских боксерских шортах и сорил пеплом по голому полу, и пол был весь устлан пародией снега. Потом Питер садился по-турецки на пол и давал целовать свои жаркие, сухие губы, похожие на сон – по вкусу и по тому, как мило они вздрагивали, захваченные в плен слишком жаркой страсти, где терялся и глухой его голос, и он сам с потрохами, и вообще всё на свете, даже я.
Ваш нежный рот – сплошное целованье…

4.

Не знаю, откуда взялась моя любовь к деревьям. Живое – можно обнимать, ствол создан для объятий, «обнять!» - вот что я чувствую, когда вижу дерево и – исключение из правила, как дополнение к нему, – когда вижу тебя – тоже «обнять».
Поделки из дерева. Подделки дерева… Они – приятные на ощупь, они – будто из ребра мужского. А у тебя на месте все ребра?!
Щупать Питера было делом… чудным. Всё равно, что трогать шелковые простыни или – вскользь – речную поверхность, когда с каждым вздохом она убегает от тебя…
…Мне понравился дом Набокова, большой, морской, восхитительный дом, единственный, в котором хотелось бы жить – а не та душераздирающая постель Саши за ширмой – настоящий склеп! «И там он умирал!» - содрогалась я…
Дом Набокова отделан деревом, тепло, уют – и моё безумие – окна, открытые окна, высунув туда пламенную голову, я уже могу чувствовать скрип паркета под ногами, как кто-то бежит – и тут бесцеремонно бросается на шею: «Pardon moi!» И потом: «Je n’en puis plus, j’etouffe!» Так близко от Исаакиевского!
Питер мимоходом заметил, пожав плечами, что мечтал бы… поплевать на золотой купол, потому что сознает своё величие. И тогда я, теребя разочарование, прохрипела:
- Да ты хоть представляешь… какой он огромный?!
…Питеру было наплевать не только на купол: в конце августа он в одной набедренной повязке, чертовски красивый, танцевал рок-н-ролл у Невы.
Ему всё с детства легко давалось, не иначе, как Бог в макушку чмокнул – умопомрачительная мягкость его кудрей, сперва золотистых, и темневших от времени, словно позолота, – и глаза, как у сфинкса – загадочные драгоценные каменья, почти дьяволенок, почти обреченный, только слишком любимый…
Ему не давалось одно – увлечь меня в танец, я плохо танцую, все знают – и, ударяя себя по бледным ягодицам, Питер сожалел, пожалуй, в первый раз – что ушел бродить – и оставил в прошлом все свои утехи.
«Твоя северная кровь, - сказала я ему, - кровь королей и принцев не разбавлена долей покорности и смирения… А моих предков насиловали татары, уродуя быт жизни и смерти, в первую очередь этой низкопробной, вульгарной и аляпистой красотой… И если говорить о характере, то во мне много лжи».
- О, так и я лгу! – вставил Питер.
Мы пошли рядом, держась за руки и снова молча, погружаясь в кривые улочки, пахнущие мраком и сожалением. «Здесь тебя никто не ждет, никто», - прошептал он, но всё-таки шел рядом, снова замерзший, бесстрастный – вечер рисовал на снежной коже синеватые светотени под очертание нескольких крупных жил… И недалеко от нас на Аничковом мосту каменные мускулистые мужчины с трудом удерживали вставших на дыбы лошадей, испуганных до смерти…
Когда он был подростком, он был страшен – никуда не годный слепок головы с выпуклым лбом, но впадшими щеками.
- И пусть я мало изменился… Да. Я научился улыбаться – и стал красив.
- Постой-ка! – остановилась я. - Но почему ты считаешь, что движение жизни – есть красота, а молчание – непременно – уродство?
- Потому что, – гениально вывел Питер и улыбнулся. И его взяла.
Но я подписываюсь, что любила бы и молчание его красоты так же сильно…

5.

Это ни на что не похоже – видеть грацию его спины, всё дальше уплывающую в перспективу – по площади к Миллионной улице, он шел, завывая громче и громче тайну-песню. И скоро мы увидели, как строгие Атланты, подпирающие Уединение, силились не заплакать в персиковых лучах заката, ведь я звала их, а нежный Питер, теряясь в редких фотоаппаратных вспышках, улыбался томно и поэтично, подпирая лишь своё очарование – щекотал их огромные пятки… И чья ноша была тяжелее?
- Красивы? – полюбопытствовал он вдруг.
- Да… Особенно – в профиль. Профиль – божественен. Знаешь, таким лицам всё прощается.
- Заметь, им тяжело.
Питер подхватил на лету бутылку шампанского и словно автогонщик стал пить из горла, словно пианист, откидывая непослушные кудри… и губы краснели, а глаза всё больше походили на дерзновение.
- Твои претензии? – посмотрел он сверху вниз. И легкая наглость прищуренных глаз!
- Я в том смысле ненавижу стены, что они глухи и непробиваемы. Вот, положим, ты работаешь со словом… Писатель, поэт современности – а знаешь, почему не гений? Одно нарицательное имя? Потому что, когда говоришь, ты ещё (и как щедро!) пользуешься клише, выкрашивая нежные оттенки в жирный серый… Удивлюсь ли, что не различаешь оттенки?! Должна быть двухсторонняя связь…
- Фантазерка, хочешь, чтоб тебя слушали?
- Слышали, – поправила я.

Темнело поздно – и запад оказался сплошь залит розовым колором, походившим на густой румянец уснувшего ребенка… И все эти люди – мраморные, гипсовые, чугунные – восседали всё там же, в скромном обществе скакунов и друг друга, занятые делом, превратившимся в бесконечность, которое только глупец назовет постоянством.
И мой Питер, опутав ногами невский парапет, смотрел с грустью в воду – и в глаза ему плескались зажженные фонари.
- Ты не требуй от меня постоянства, – шепнул он воде. – Это не выученный урок…

Трава растет там, где ей можно расти – и только до зимы. И когда с крыши высотки каркает ворона, и из клюва её вырывается зябкий парок… поверь мне, это в чем-то прекрасно.

Back  to Russian Heartagram main page